Шрифт:
В высоких, забранных решетками полуокнах искрились широкие солнечные дорожки. Мириады белых блестящих пылинок жили в световых дорожках, и от этих столбов света весь зал казался еще перегороженным на отсеки.
Старшина Гриценко лежал на складной железной койке под окном, столб света проходил над ним и упирался в солому у его ног.
На верхней перекладине дверной рамы, а такие рамы остались повсюду, висела дощечка: «Иноходец Стремительный, 4 года, масти вороной». Такие дощечки висели почти над каждой койкой.
Старшина Гриценко находился в полном сознании. Чтобы разогнать тоску, он здоровой ногой откинул одеяло и, презрительно глядя на другую, зажатую лубками и замотанную бинтами ногу, беседовал с нею.
– Лежишь? – спрашивал старшина. – Люди воюют, а ты лежишь? – Далее старшина Николай укрепил свою речь десятком выразительных, но мало употребляемых в письменности оборотов.
И чем больше он ругал свою ногу, тем легче становилось на душе и быстрее шло время.
Справа от старшины Гриценко лежал огромный мужчина лет под пятьдесят. Могучее тело вздымалось на маленькой койке, великаньи ноги торчали далеко вперед огромными ступнями с сизыми ногтями, на больших пальцах ногти величиной чуть ли не со спичечную коробку. Над ним висела табличка: «Греза, масти пегой, 5 лет». Он был ранен в грудь, обильно потел и бормотал в беспамятстве одно и то же: «Я не отравлял вашей кошки… Это ложь. Я, напротив, даже любил вашу кошку, Августа Дмитриевна… Я не отравлял вашей кошки…»
Слева от старшины висела табличка: «Сокол, трехлеток, огненной масти». Под этой табличкой лежал Саша. Он часто терял сознание и тихо бормотал в бреду: «Мама… не уходи, почему ты ушла? Так нельзя, все пропало, все… Это хороший карбюратор, мы поставим его на свою машину… скорость обеспечена. Мы с отцом сделали, каждая заклепка наша. Папа, я скоро приду, еще немножко подожди… Нина похожа на маму, очень похожа, ты бы удивился…»
Старшина Гриценко, устав ругаться со своей ногой, замолчал и в который раз принялся разглядывать Сашу: что и говорить, гарный хлопец, родятся же такие красивые. Жалость и сострадание к юноше наполняли душу Николая, он чувствовал себя неискупимо виноватым – ведь из-за него, старого дурака, попали в аварию, из-за него!
Вдруг Саша открыл глаза. Долго смотрел на Николая, словно на далекий, слабо различимый предмет, тихо спросил:
– Сколько вам лет?
– Очухався, – заулыбался старшина, – а то… лет? А на що тоби? Старый вже дурак, двадцать симь рокив.
– Да, – сказал Саша, – двадцать семь – это много, – и закрыл глаза.
Третьи сутки находились они в медсанбате, а казалось, чуть ли не месяц: когда лежишь без движения, время тянется особенно медленно. Старшина Николай завел знакомства чуть ли не со всеми ранеными, был на «ты» с медперсоналом, военврача третьего ранга Ивана Федоровича, командира этого медсанбата, звал «батя», обещал ему, что, как выздоровеет, привезет новенькую полевую кухню, забытую в станице какой-то другой частью.
Пришла медсестра Нина. Остановилась у Сашиного изголовья. Старшина Николай прикрыл глаза, делая вид, что уснул: хрупкая, черноглазая Нина смотрела на Сашу с такой неподдельной любовью и нежностью, что Николай стеснялся смущать ее своим присутствием. «Влюбилась девка, ясное дело». В глубине души Николай завидовал Саше и мучительно переживал, что поддается такому недостойному чувству – завидует парню, спасшему его от неминуемой гибели и теперь тяжко страдающему из-за него… Старшина знал, что всю эту ночь Нина, несмотря на обилие работы, подходила к Саше. Просыпаясь время от времени, Николай слышал, как ласково лепетала она над Сашей, а под утро, кажется, говорил что-то и сам Саша – иногда его отпускает, сознание возвращается во всей ясности, но ненадолго, плохи его дела. Вот и сейчас Саша снова открыл глаза, увидел Нину – сумрачные синие глаза вспыхнули таким ликованием, такой нежной признательностью, что не нужно было никаких слов.
Нина быстро нагнулась над ним, коснулась губами его щеки и выбежала во двор.
– Я так зарос. – Саша потрогал легкий темный пушок над верхней губой. – Прямо щетина, вот бы побриться.
– Это дило мы зараз организуем, – обрадовался Николай.
Достал из тумбочки опасную бритву, помазок, кусочек хозяйственного мыла и с удовольствием принялся за дело.
– Ты язык, язык подогни, на язык щеку натяни, – советовал Николай, тщательно брея друга. – Теперь полный порядок. – Николай оглядел ставшее совсем ребячьим лицо солдата.
– Умыться бы, а?
– Зараз оборудую. – Старшина запрыгал к бочке с водой.
Бережно, как хорошая нянька, умыл он Сашу, даже не намочив подушки.
– Ну и гарный же ты, як нарисованный!
– Когда я выздоровею… – начал Саша, но лицо его посинело вдруг, он сжал зубами уголок подушки и застонал.
– Что, Сашок? Что, доктора? – наклонился над ним Николай.
Тонкие Сашины руки заметались по одеялу, комкая его, обирая, будто стараясь снять какую-то невидимую паутину.
«Преставляется, вишь, себя обирает…» – вспомнились вдруг Николаю слова его бабки над умирающим дедом.
– Саша, сестра, доктора! Доктора! – заорал Николай, срываясь на визг. – Доктора!
Но никто не откликался на его отчаянный, звенящий крик. Командир медсанбата Иван Федорович отлучился на хутор, а Нина уже успела уснуть в землянке. А дежурившая медсестра Муся, пользуясь покоем, решила помыть голову, ночью шел дождь, и она собрала мягкой дождевой воды.
Наконец Николай докричался. Прибежала Муся с обмотанным вокруг головы полотенцем и белыми пятнами мыльной пены на шее. Распаренными горячей водой руками стала делать умершему камфорный укол.