Шрифт:
Она споткнулась, помолчала, словно имя сына в который раз ободрало ей горло, но после этого заговорила неторопливо, даже бесстрастно, зная, что Ника выслушает ее, не перебивая.
– Я никому этого не рассказывала. Но сейчас нужно… Потому что я знаю, что с тобой это можно разделить. Ты никого не судишь, ты была добра к Дашке, к нам обеим. Ты другая. И он был другим, мой Володя. Смелым. Сколько сил и смелости понадобилось ему, чтобы признаться… Он пришел ко мне, усадил на кухне, приготовил ужин сам, я только советом помогала. Мы много смеялись, он что-то вспоминал из детства, как мы с ним вдвоем ездили в Ялту, в пансионат… Отец-то у него, муж мой, умер молодым, инсульт. Я растила Володю одна. Помню, как он гордился, когда стал вратарем в основном составе команды своей футбольной, районной… Как в институт поступил и радовался, три дня на даче отмечали, а я все названивала, переживала: молодежь, всякое-разное бывает же! А он только подшучивал надо мной: все, говорит, в порядке, мам, белок в лесу наловили, теперь на шампурах жарим… И вот, в тот день, он сидит напротив меня, мы пьем чай с барбарисками. И он говорит мне, что влюбился. Я предлагаю привести избранницу домой, познакомиться… А он признается, что влюбился – но не в девушку. И что девушки ему никогда не нравились, только как друзья. Ты понимаешь, о чем я?
Ника кивнула, не пряча глаз. Светлана убрала за ухо несуществующий волосок – просто чтобы чем-то занять руки.
– Я устроила скандал. Наговорила страшных вещей, орала. А он все сидел и дергал скатерть за бахрому, такие перепутанные петелечки, желтенькие, и не оправдывался, не переубеждал… Потом я ушла в свою комнату, назвав его напоследок извращенцем. И только слышала, как звякали ключи в прихожей и хлопнула дверь. И он уже никогда не вернулся. Авария на Ярославке… Шел снег, и этот проклятый гололед… «Извращенец» – вот последнее слово, которое мой единственный сын услышал от меня перед смертью. И мне нет прощения. Вот так.
Если бы Зимина плакала, ее можно было бы утешать. Но видеть эти сухие трескучие глаза, слушать твердый голос было совсем невыносимо, Ника чувствовала, как рот наполняется горечью. Ответить на исповедь актрисы было нечем, да Светлана и не ждала ответа. Ее выжигало чувство вины и отчаяния оттого, что ничего уже не исправить, но нужно продолжать как-то жить дальше, поднимать себя с кровати каждый день.
– Я передам это, – ладонь Ники легла на конверт.
– Спасибо. Я знаю, что это неправильно. Липатова твердит, что после премьеры все изменится. Как знать, вероятно, мы сможем себе позволить и штатного гардеробщика.
– Уверена, что сможем, – улыбнулась Ника. – Светлана…
– Да?
– Дашка с вами не ради зарплаты. А ради вас и себя самой.
После признания Светланы Никой овладел страх. Он был беспричинен, точнее, суть его лежала в законах бытия, в смертности человека и в том, как много можно не успеть сказать и сделать, прежде чем любимый человек уйдет навсегда. Ника смотрела на Кирилла с тоской, гадая, поймет ли, если когда-то увидит его в последний раз, почувствует ли, что вот это и есть прощание. Нет, конечно, не почувствует, никто не чувствует. Все говорят «счастливо!» и уходят навсегда.
Вот он склонился, чтобы перевязать вокруг голени хлястики своих греческих сандалий потуже в тот самый момент, когда она оказалась неподалеку. И ноги сами понесли ее к нему. Замедлив шаг, она всего мгновение боролась с желанием протянуть руку, положить ладонь на его затылок, эти спутанные волосы, вьющиеся и темные, провести пальцами по трогательному завитку у шеи. Заставить его ощутить ее прикосновение, одно-единственное. Оставить на этой растрепанной прическе свою незримую, невесомую печать. Нельзя… Вот он, ее удел, протягивать руку и отдергивать, прежде чем увидит кто-то – или он. Ника прошла мимо и, лишь дойдя до конца коридора, осознала, что здесь ей ничего не нужно.
Она понимала теперь всех девушек без имен и без числа, кто провожал на войну своих суженых и вешал на крепкую загорелую шею ладанку с девичьим локоном. И кто вынимал из ушка сережку согласно русской поговорке – и уповая на Божье милосердие. «Следи за собой, будь осторожен», – неслось когда-то из магнитофонов во дворе ее родительского дома и от компаний, облюбовавших скамейки у гаражей душными летними вечерами. Тогда она не улавливала сути песни, а повзрослев, уже не задумывалась над нею, у нее была своя музыка. Но теперь, в стенах театра «На бульваре», она вдруг отчетливо осознала, о чем пел Цой. Это было заклинание. Когда человек заговаривает своих любимых, умоляет, требует от них осторожности. Потому что любит и не хочет ни отпускать на время, ни терять навсегда. Какое страшное слово – «навсегда».
Внутри Ники зарождалось негодование. Кто-то смеет нарушить покой театра, покой Риммы, а вслед за нею – и Кирилла. Тьма нависла над этим зданием, тьма вполне материальной природы, а значит, ее можно одолеть. Без лишних раздумий Ника наведалась на чердак, в котором с момента последнего ее посещения все оставалось нетронутым, и вынесла оттуда банку бутафорской крови. Если таинственный злоумышленник и хотел пустить кровь в дело, то она не собиралась дожидаться этого хода. Она сама вступила в игру. И во время обеда, когда большинство труппы мирно поедало свои салаты и тефтели, протянула банку реквизитору:
– Саш, смотри, что я нашла. Это не та кровь, которую ты потерял?
Ее взгляд миновал реквизитора (тот был вне всякого подозрения, иначе он не стал бы обращать всеобщее внимание на пропажу банки), но при этом Ника цепко и быстро, боясь не успеть, ухватила реакцию каждого из присутствующих.
И была разочарована. Ничего, кроме вялого удивления, вежливой улыбки или равнодушного переглядывания: реквизит пропал – реквизит нашелся, что тут такого. Никто не смутился, не помрачнел, не заволновался и уж точно не выдал себя. Лишь Рокотская улыбнулась своим мыслям, поглаживая урчащую на коленях Марту. Саша радостно поблагодарил и поставил банку перед собой. Вид крови возле тарелки с едой его ничуть не смущал.