Шрифт:
Державин не мог их спокойно слушать, волновался, вскакивал, взмахивая в такт руками.
Затем принялись обсуждать литературные события, причём хозяин хвалил не только стихи и баллады Карамзина, но и печатавшиеся в «Московском журнале» его «Письма русского путешественника» — за их новизну, приятную чувствительность и поэтичность.
Он взял с налоя листки, потому что не помнил собственных стихов на память, нашёл нужный и продекламировал:
Доколь сидишь при розе, О, ты, дней красных сын! Пой, соловей! — И в прозе Ты слышен, Карамзин...Карамзин смутился и был рад тому, что хозяина отвлёк Кондратий:
— Гаврила Романович! Его превосходительство господин Фонвизин...
— Пойдёмте, молодые друзья! — обратился Державин к Дмитриеву и Карамзину. — И воздадим должное автору «Недоросля»...
Фонвизин не вошёл в дом — он был почти внесён двумя юными офицерами из шкловского кадетского корпуса, сопровождавшими его в Питер из Белоруссии. Он не мог уже владеть одною рукою, равно и одна нога одеревенела, также поражённая параличом. Но разговор не замешкался. Полулёжа в больших креслах, Фонвизин принялся рассказывать о своей жизни в Белоруссии. Говорил он с крайним усилием и каждое слово произносил голосом охриплым, однако большие глаза его сверкали. Игривость ума не оставляла его и при болезненном состоянии тела, и он заставлял всех не однажды смеяться. По словам его, во всём Шкловском уезде удалось ему найти одного только литератора, городского почтмейстера.
— Он выдавал себя за жаркого почитателя Ломоносова. «Которую ж из его од, — спросил я его, — признаете вы лучшею?» — «Ни одной не случилось читать!» — отвечал почтмейстер. — Фонвизин поднял здоровую руку, останавливая смех. — Зато, доехав до Москвы, я уже не знал, куда мне деваться от молодых стихотворцев. От утра до вечера они вокруг меня роились. Однажды докладывают: «Приехал сочинитель». — «Принять его», — сказал я. Через минуту входит автор с пуком бумаг. После первых приветствий и оговорок он просит меня выслушать трагедию в новом вкусе. Нечего делать — прошу его садиться и читать. Он предваряет меня, что развязка драмы будет совсем необыкновенная: у всех трагедии оканчиваются добровольным или насильственным убийством, а его героиня умрёт естественной смертью...
Фонвизин оглядел слушателей, среди коих уже был и бросивший карты Богданович:
— И в самом деле, героиня его от акта до акта чахла, чахла и, наконец, издохла!..
Затем принялся он экзаменовать Дмитриева и Карамзина.
— Знаете ли вы «Недоросля»? Читали ли «Послание к Шумилову»? «Лизу Казнодейку»? Мой перевод «Похвального слова Марку Аврелию»?..
Казалось, стремился он с первого раза выведать свойства ума и характера новых писателей, сменяющих его поколение. Приметя среди гостей Богдановича, обратился с вопросом к Дмитриеву, как ему нравится «Душенька».
— Она из лучших произведений нашей поэзии! — с чувством отвечал тот.
— Прелестна! — подтвердил Фонвизин с выразительною улыбкой.
Ничто не дрогнуло в лице Богдановича. Он не любил не только докучать, даже и напоминать о стихах своих. Но в тайниках сердца всегда чувствовал свою цену и был довольно щекотлив к малейшим замечаниям насчёт произведений пера его.
Затем Фонвизин сказал, что привёз показать Державину свою новую комедию «Гофмейстер». Хозяин и Катерина Яковлевна изъявили желание выслушать её. Когда рассаживались вокруг Фонвизина, Державин вдруг поймал на себе пристальный взгляд Дьяковой. Ему стало неловко: он почувствовал себя виноватым за то, что ненароком выслушал её признание.
Фонвизин подал знак одному из своих вожатых, и тот прочитал комедию единым духом. Весёлая издёвка над чванным семейством князей Слабоумовых, ищущих гувернёра для своего отпрыска Василия, так не вязалась с беспомощностью автора, четырежды перенёсшего апоплексический удар. В продолжение чтения он глазами, киваньем головы, движением здоровой руки подкреплял силу тех выражений, которые самому ему нравились.
Державин расстался с Фонвизиным в одиннадцать часов вечера. Наутро, 12 декабря 1792-го года, автор «Бригадира» и «Недоросля» был уже в гробе.
4
Из Франции, обрастая пугающими подробностями, до России докатывались невероятные слухи — о казни законного короля, королевы и наследника, о торжестве кровожадных якобинцев. В обществе и даже в народе распространялась молва, что эти якобинцы, соединяясь с франкмасонами, умыслили отравить Екатерину II ядом, не надеясь истребить повелительницу Севера каким-либо открытым оружием. В Питере, Москве и в самых отдалённейших от столицы местах в беседах, на торгах передавали её друг дружке и не пошептом — вслух, с присовокуплением выражений, свойственных образованию и степени понятия того круга людей, который рассуждал о злоумышлении якобинцев и масонов.
Не только дворяне, но купцы и священники — за стопою бархатного, чёрного, как воронье крыло, пива, за стаканцом наливки или взварца из хлебного вина с мёдом, яблоками, грушами, — называли их шайкою крамольников, кровожадными извергами, вольнодумцами. Ничего толком не зная о якобинцах, они толковали о дьявольском наваждении фармасонов и мартынов. Многие из народа были совершенно в том уверены, что фармасоны и мартыны все с хвостиками.
Генерал-губернатор Брюс и обер-полицмейстер в Питербурхе Рылеев, оба известные осиновым своим рассудком, с ног сбились, отыскивая злодеев-отравителей. В некий день Екатерина II повелела Брюсу после его доклада найти только что прибывшего в Питер француза, разведать, чем он занимается, и назвала его фамилию. Брюс передал повеление Рылееву, но сказанную ему императрицей фамилию забыл. Как быть? Оба стали в пень. Брюс страсть как боялся высочайшего поучения из уст государыни. Наконец, по зрелому размышлению, решили отыскать последнеприбывшего в Питербурх француза, который и есть искомый злоумышленник. Рылеев, на беду рода французского, на чуждом сем языке лепетал кое-как да и понимал туго. Едва он вышел в приёмную генерал-губернатора, как к нему обратился, шаркая по-камергерски ногами, распрысканный духами, прекрасно по моде одетый человек: