Шрифт:
От разговоров к делу власть перешла лишь с началом блокады. Причём возглавляли эту работу москвичи: сначала Дмитрий Павлов — уполномоченный Государственного Комитета Обороны (ГКО) по продовольственному снабжению войск Ленинградского фронта и населения Ленинграда (сентябрь 1941-го — январь 1942-го), затем Алексей Косыгин — уполномоченный ГКО в Ленинграде (январь-июль 1942-го).
Параллельные заметки. Страх голода всегда гнездился в сознании жителей северной столицы, как, пожалуй, ни одного другого крупного российского города. Петербург, удалённый от плодородных земель и основных торговых путей, ещё в XVIII веке при малейшем неурожае клал зубы на полку. Относительно сытыми были вторая половина XIX и начало ХХ века. А потом грянули петроградская блокада 1918–1921 годов и полуголодные 1928–1934 годы, когда в стране действовала карточная система. В ту пору мало кто из ленинградцев имел дачный участок или более-менее приличные накопления, поэтому большинство сидело на том скудном пайке, который отоваривали по карточкам. «Люди постарше ещё помнили деликатесы, а дети о них уже не знали, — пишет Елена Игнатова. — Ленинградка Л.А. Дукельская рассказывала, как родители решили сделать ей подарок — сдали какую-то вещицу в Торгсин и купили пирожное. Вся семья собралась смотреть, как она будет есть пирожное, девочка попробовала и отложила его — хлеб гораздо вкуснее» [14. С. 750–751]. Случались и голодные смерти: весной 1932-го пенсионеров из числа ««нетрудовых элементов» лишили хлебных карточек, и чудом уцелевшие, последние старики-аристократы тихо, незаметно уходили в мир иной.
В первые годы после Великой Отечественной войны в советской литературе ничего не говорилось о том, почему уже в начале осени 1941 года Ленинград вдруг оказался на пороге голодной смерти. Даже в 1960-е, когда цензура на время ослабила тугую удавку, авторы, рассказывая, как ленинградское руководство ни в июле, ни в августе не догадалось позаботиться о массовой эвакуации гражданского населения и обеспечении продовольственных резервов, называли это всего лишь ошибками, вполне закономерными при тех обстоятельствах [18. С. 61–62]. Например, заместитель председателя исполкома Ленсовета и председатель городской плановой комиссии военных лет Николай Манаков, пытаясь хоть как-то объяснить бездействие своего начальства, писал: «С некоторым опозданием, вызванным крайней занятостью боевыми операциями, Военный совет фронта, по требованию Государственного Комитета Обороны, начал принимать меры по строжайшей экономии продовольствия» [17. С. 94]. Можно подумать, входившие в Военный совет Ленинградского фронта Андрей Жданов и некоторые другие представители городской номенклатуры непосредственно участвовали в организации боев, а члены ГКО были меньше заняты военными операциями.
На самом деле не надо было быть крупным стратегом, чтобы задолго до трагического сентября понять, какие тяжелейшие испытания ожидают Ленинград в самом скором будущем. К 10 июля 1941 года германская группа армий «Север» превосходила войска Северо-Западного направления (позже был преобразован в Северо-Западный фронт) по числу военнослужащих в 3,2 раза, по миномётам — в 7,6, по орудиям — почти вчетверо, а по танкам и бронемашинам — вдвое. И реальных перспектив хоть как-то поправить это соотношение сил у Ворошилова и Жданова не было. Каждый новый день со всё большей очевидностью доказывал: появление гитлеровцев непосредственно у стен города — лишь вопрос времени. Попытки сконцентрировать все резервы на направлениях основных ударов противника, героизм солдат и ополченцев могли только замедлить темпы вражеского наступления на какое-то время. На протяжении нескольких сотен километров, остававшихся до окраин города, перед врагом не было ни природных, ни искусственных преград, кроме спешно возведённого Лужского рубежа.
Очевидное скрыть невозможно. В течение всего июля и августа первого лета войны ленинградские руководители не способны были выделить из череды текущих проблем две наиболее главные — массовая эвакуация и обеспечение продовольственных запасов. А возможно, дело было в ином. Сталинская система заставляла каждого руководителя, от директора бани до члена Политбюро, думать прежде всего не о реальном деле, а том, чтобы не оказаться скомпрометированным в глазах начальства и органов НКВД, а потому и Жданов, не исключено, боялся, что летняя массовая эвакуация будет воспринята в Кремле как паникёрство, а создание крупных запасов продовольствия — как использование служебного положения в ущерб другим городам и участкам фронта, которые останутся на голодном пайке и тем самым потеряют должную обороноспособность. Назвать всё это ошибкой невозможно, это было преступление.
Тем не менее, миф об «ошибках» в преддверии блокады и в самый тяжёлый её первый год держался вплоть до самого конца советского режима. Нельзя было упоминать не только об упущениях ленинградских руководителей, но и о случаях каннибализма, настроениях блокадников, противоречащих официальной историографии, — в частности, о недовольстве властями, случаях межнациональной напряжённости, требованиях объявить Ленинград открытым городом… Цензура допускала только прославление героизма защитников, а также жителей осаждённой твердыни и обвинение в блокадной трагедии исключительно фашистов. Любые намёки на то, что героизм тихо умирающих ленинградцев являлся прежде всего результатом преступленной бездеятельности городского руководства во главе с Андреем Ждановым, не просто вычёркивались, но и оценивались как «вражеская вылазка», попытка «опорочить коммунистическую партию».
В предисловии к книге Гаррисона Солсбери «900 дней», которая полностью вышла в России уже после крушения советской власти, Алесь Адамович отмечал: «Партия-государство определяла, распределяла не только материальные ресурсы, она претендовала и на то, чтобы регулировать, “распределять" и наши эмоции, переживания: вам по этому поводу столько положено слёз и печали, а по тому — столько. И ни слезинки больше!» [21. С. 7–8].
Однако была и другая, куда более важная причина. Истина всеми силами скрывалась потому, что незамедлительно стала бы обвинительным актом как для отдельных руководителей, так и для всего коммунистического строя. Не случайно на Нюрнбергском процессе — в отличие, например, от эмигрантского польского правительства в Лондоне, которое представило документ 1942 года «Как немцы убивают голодом Польшу», — советская делегация не стала поднимать вопрос о том, как нацисты морили голодом осаждённый Ленинград. В Кремле понимали: узнав правду о ленинградской блокаде, нельзя не задуматься о том, что такое масштабное злодеяние нацисты не сумели бы совершить в одиночку, без советских сообщников.
В итоге до недавнего времени ленинградская блокада, самый трагический период в истории Петербурга, оставалась не только плохо изученной историками, но и мало известной новым поколениям самих горожан. Вышедшая в 1979 году в журнале «Новый мир» «Блокадная книга» Алеся Адамовича и Даниила Гранина (кстати, характерно, что впервые эта книга появилась в московском журнале, а не в ленинградском) произвела эффект разорвавшейся бомбы, хотя само издание, из которого цензоры изъяли 62 (!) «опасных» отрывка, лишь приоткрыло завесу блокадной тайны.
То, что так тщательно скрывали от потомков, блокадникам было хорошо известно. Уже в ноябре 1941-го недовольство жителей местными властями достигло таких масштабов, что милиционеры, слыша, как в очередях поносят городское начальство, перестали обращать на это внимание. Если в конце сентября 1941 года агентура УНКВД ежедневно сигнализировала о 150–170 антисоветских проявлениях среди ленинградцев, то во второй декаде октября — о 250, а в ноябре — уже о 300–350; в январе-феврале следующего года, по данным перлюстраторов, почти пятая часть писем блокадников содержала различного рода негативные настроения [16. Т. 1. С. 230]. В феврале 1942-го уже в открытую поносили председателя исполкома Ленсовета Петра Попкова, даже широко распространились слухи, будто он арестован «за вредительство» и расстрелян.