Шрифт:
— Ну, скажу я тебе, Федор! Фрукт этот Ямщиков! — быстро отозвался Шулецкий. — Думает на спинах этих сопляков к славе пробраться.
— К власти, — жестко заключил Федор Иванович. И встал и прошелся по кабинету, усмиряя раздражение.
Алексей Петрович был еще в Сибири. В тот день, когда собралась кафедра, он стоял на палубе экспедиционного катера лимнологического музея. Над стеклянной гладью Байкала высоко поднималось небо, воздух был прозрачен, как байкальская вода, и противоположный берег в этом прозрачном воздухе казался совсем близким, только хребты Хамар-Дабана тушевались в мягкой синеве.
Лобачев был далек от всего, что происходило здесь. А здесь заседание вел сам Пирогов.
Иннокентий Семенович Кологрив сидел в сторонке, но самостоятельно, не смешиваясь с другими членами кафедры.
Все уже немного отвыкли от Федора Ивановича, но сам он держался так, будто и не разлучался со своим коллективом. Возможно, это давалось ему с некоторым трудом. Во всяком случае, Пирогов привычно стоял за председательским столом, кожаной рукой придавливая бумаги, а живой рукой с живыми пальцами то и дело оглаживая голый мясистый череп, стаскивая и вновь водружая на свое место очки в пластмассовой оправе. Речь его была спокойной, деловой, местами раздумчивой. Он говорил о решениях съезда, которые должны лечь в основу всей жизни коллектива и которые требовали известной перестройки в учебной, научной и воспитательной работе. В свете этих постановлений он, Пирогов не решился бы отмести все, что было во время так называемых весенних событий.
В этом месте под Иваном Ивановичем Таковым протестующе заскрипел стул.
Пирогов не обратил на это внимания. Он выразил сожаление, что неверные выступления студентов не встретили со стороны преподавателей отпора. В этом месте опять заскрипел стул под Таковым.
— С другой стороны, — сказал Федор Иванович, — я доволен, что из членов профилирующей кафедры никто не заигрывал с молодежью, как это имело место на других кафедрах, где нашлись люди, которые подогревали страсти, своими действиями разжигали конфликт между преподавателями и студентами.
— А вы не деликатничайте, — сказал Таковой. — Называйте фамилии.
— Я думаю, что это ни к чему, — слукавил Федор Иванович.
— Вот и будем темнить, — не успокаивался Таковой. — Все же знают: Ямщиков. И нечего тут темнить.
— А почему Ямщиков? — вмешался аспирант Симакин.
— А вы, товарищ Симакин, не знаете почему — будто не знаете? — недовольно отозвался Таковой.
Федор Иванович снял очки и начал утюжить свое лицо, пережидая возникшую перепалку.
— Может, потому, — сказал аспирант, — что студенты хорошо отзывались о Ямщикове? Так они и Яксаевым довольны, и нашим Лобачевым. Что же, и эти подогревали?
— Вот, вот, давайте либеральничать. У нас это в порядке вещей. Учебный год начался, а Лобачев у нас в Сибири путешествует, в газетки пописывает.
— Лобачев в отпуске.
— Лета ему не хватило!
— Относительно Лобачева, — вмешался наконец Пирогов, — ты не прав, Иван Иванович. Мы должны поощрять такие поездки и таких преподавателей, которые активно работают в печати.
— Вот, вот, — неопределенно огрызнулся Таковой.
— Но мы отвлеклись, товарищи, — сказал Пирогов и перешел к теме своего выступления.
С начала учебного года наконец стала выходить учебная газета. И среди мероприятий, которыми коллектив должен был ответить на решения съезда, а также на справедливые претензии со стороны студентов, среди этих мероприятий в первую очередь Федор Иванович назвал создание печатной газеты. Затем — пересмотр (в который раз!), учебной программы, тематики дипломных работ, семинаров и практикумов, повышение качества лекции и многое другое.
Конечно, Федор Иванович был не прав, сказавши, что никто из преподавателей не решился дать отпор неверным выступлениям на студенческих собраниях. И Кологрив, и Шулецкий, и Таковой непременно бы дали отпор, но они не сделали этого потому, что им не дали говорить, их не хотели слушать. И тем яростней они говорили здесь, на кафедре, хотя это и выглядело немного странно. Странно потому, что никто им не возражал: ни Федор Иванович, ни даже аспирант Симакин…
Почти все члены кафедры, кроме, может быть, старого лаборанта, постоянно жаловались на заседательскую суету, но втайне они любили эту суету. Если старый лаборант после заседания быстренько одевался, натягивал на лысину серую свою кепочку и незаметно, но тотчас же уходил домой, другие собирались в профессорской комнате и долго еще толкли воду в ступе, не наговорившись во время заседания. И сейчас они толкли эту воду в комнате, звонили по телефону, спорили о том, о чем не удалось доспорить на кафедре, гуртовались по двое, по трое. Иван Иванович тоже любил оставаться. Он обычно заполнял тучным телом своим кресло и сидел один, вроде бы и без дела и вроде бы с делом.
Он всегда выглядел немного усталым и оттого еще более важным и не был похож на человека, который сидит без дела, даже если он и на самом деле сидел без дела.
— Зря вы, Иван Иванович, на Лобачева, — сказал аспирант Симакин, остановившись перед креслом. — Все же способный преподаватель. Немного у нас таких.
— Я против Лобачева ничего не имею, — сказал Таковой. — Я против либеральничанья. Вожжи у нас распустили.
— Это верно, — согласился Симакин, потому что и ему, как и всем, после служебных полемик хотелось мира и взаимопонимания: все, мол, мы люди хорошие, порядочные, умеющие ценить друг друга, несмотря на то что иногда и спорим. И хотя оба знали, что все это неправда, продолжали держать себя так, как если бы это действительно было правдой.