Шрифт:
– Дело в том, что месяца два назад к Борису Леонидовичу приходил один человек… – начала она, запинаясь, а потом продолжила все быстрее и быстрее, спеша выговориться. – Я обратила на него внимание лишь потому, что уж очень он не вписывался в наше окружение: огромный, лет за сорок, лицо серое, испитое, и одет странно для своего возраста – в какую-то кожаную куртку, явно ему коротковатую. Они с Борисом Леонидовичем поговорили примерно с полчаса, а потом мы пошли с профессором в «холодильник», и мне показалось, что он был какой-то… Рассеянный, что ли. Я его даже спросила, все ли в порядке? А он ответил: все ок, просто старый приятель. Я и забыла. Но за пару недель до его смерти этот человек приходил снова. – Броня замолчала, пожала плечами. – Мы столкнулись в коридоре. От него пахло спиртным, и вид был очень довольный. Он, очевидно, принял меня за банальную секретаршу и потребовал проводить его до шефа. И тогда я попросила его представиться. – Броня вздохнула. – А он усмехнулся так неприятно и сказал: «Я – частный детектив, и больше тебе знать ничего не положено!» Я, знаете, на него уставилась почти неприлично, а он как захохотал, что, мол, нужны мои услуги? Обращайтесь! Но тут Борис Леонидович открыл дверь своего кабинета и прикрикнул на него:
– Перестаньте кривляться, заходите!
Броня повернулась к Калужкину. Тот смотрел в стол, сдвинув брови. Броня вдруг испугалась.
– А если это правда? – скороговоркой сказала она, умоляюще глядя на Калужкина. – Если это и правда не приятель профессора, а частный детектив?! Вдруг профессор чувствовал, что его хотят убить, и нанял этого самого детектива? Думаете, я должна рассказать полиции?! Или, может быть, это что-то очень личное, и если я об этом заговорю, то предам профессора… Ну, то есть предам его память?
Калужкин все так же не отрывал взгляда от стола, а когда заговорил, то медленно, будто взвешивал каждое свое слово:
– Бронислава (Броня вздрогнула, так редко ее величали полным именем), как поступать в данных обстоятельствах, решать только тебе. Но, что бы ты ни решила, знай: я всегда буду на твоей стороне.
Калужкин наконец поднял голову и посмотрел ей в глаза, а Броня почему-то смутилась и даже – вот дура! – покраснела.
Отрывок из зеленой тетради
Осенью 1939 года немецкие войска оккупировали Польшу. Началась Вторая мировая война. Мало кто помнит, что в это же время вступила в силу крупнейшая евгенистическая программа всех времен и народов: малая война фюрера за «чистую» Германию против своих же сограждан. Повод для начала внутренних военных действий подвернулся еще 23 мая. Некий герр Кнауер из Лейпцига, отец глухонемого, слепого и не владеющего конечностями ребенка, послал фюреру письмо, где умолял безболезненно умертвить сына, освободив тем самым семью от непосильного гнета. В ответ Гитлер направил в Лейпциг своего личного врача Брандта для освидетельствования мальчика и дал высочайшее разрешение на эвтаназию.
Разрешение послужило командой «фас!» в бюрократически подготовленной стране, где уже активно производилась перепись «жизни, недостойной жизни». Первые шаги – мягкие, чтобы не всколыхнуть общественность: приказ всем германским акушеркам в обязательном порядке оповещать инстанции о рождении детей-калек. Затем родители больных детей (поначалу малышей до трех лет, впоследствии возраст был увеличен до 17) должны были зарегистрироваться в Имперском комитете по «Научному исследованию наследственных и приобретенных болезней». О, это движение тьмы, прикрываемое «научными исследованиями…». Тьмы, нарастающей за взметнувшимся уже до небес военным пожаром. Что казалась фоном для пожара и пожаром же оправдывалась…
Комитет располагался по адресу: Берлин, Тиргартенштрассе, дом 4, отсюда и пошло кодовое название программы – «Т-4». Как часто у немцев, организация труда была блестяща: картотеки в идеальном состоянии, даже нечто вроде первой компьютеризированной системы. Ребенок осматривался врачами, потом его забирали у родителей, уверив, что чадо будет содержаться в «специальной секции», где за ним будет «специальный» же уход. Детей-инвалидов увозили в центры эвтаназии, где через пару недель «наблюдения» они умирали. Официально – от пневмонии, а на самом деле – от инъекции яда. Чаще всего – фенола. Вскоре убивать стали не только больных детей, но еще и малолетних преступников и, конечно, еврейских детей – уже просто потому, что те были евреями. Родителям, пытавшимся выяснить, что же все-таки произошло, угрожали принудительными работами и потерей родительских прав на оставшихся детей, однако…
Маша
Маша в задумчивости стояла чуть на возвышении на опушке леса, глядя на городок из белых палаток и ярких флагов. Между палатками ходили женщины в ярких длинных одеждах и мужчины – кто в жестяных латах, кто в плащах. Где-то между палатками вился дымок. Пахло тушенкой. Странное место и странные люди. Она пожала плечами и начала спускаться вниз. Девушка в платье из дешевой полупрозрачной ткани с люрексом, выходя из палатки, смерила Машу удивленным взглядом. Ну да. Она одета не как положено – идет себе в банальной футболке и джинсах.
– Простите, – решилась Маша, – где мне найти Королеву?
Девушка нахмурилась и вдруг взяла ее за руку. Ошарашенная Маша не сопротивлялась.
– Я отведу тебя к Королеве, – сказала тихо девушка. – Я ее фрейлина, Андольфина.
– Кхм. Спасибо. – Машина рука чувствовала себя весьма неуютно в чужой, чуть влажной ладони.
А девушка вела ее за собой – мимо мальчика в лохмотьях, просящего милостыню, мимо тощего подростка в костюме шута, мимо полного мужчины с явно накладной широченной бородой и в широкополой соломенной шляпе, отвесившего поклон ее спутнице: «Дражайшая Андольфина, мое почтение!» Андольфина едва склонила маленькую головку, украшенную какой-то замысловатой полоской из бусин. Наконец она отодвинула полог палатки, больше напоминающей шатер, и, чуть согнувшись, зашла внутрь, продолжая тащить Машу за собой. В палатке пахло индийскими благовониями, от которых у Маши мгновенно начала болеть голова. Пол был покрыт протертым до дыр ковром, а в глубине сооружен диван из надувных подушек, облагороженный какой-то блестящей тканью.