Шрифт:
– Мешаете!
И снова заснул. Шаляпин изумленно посмотрел на него.
– Вот! – сказал он. – А другие деньги платят, чтобы я пел погромче.
Поезд шел ходко, но часто делал остановки на станциях и поэтому до Голицына мы добрались только через полтора часа. Дождя, слава богу, не было, хотя небо было затянуто облаками и дул холодный ветер. Небольшую площадь перед станцией замостили, но дальше начиналась привычная осенняя грязь. У общественного колодца со старой, сколоченной из серых досок поилки для лошадей стояли голицынские возчики – одна пролетка и три телеги, дожидаясь пассажиров. Кучеры стояли отдельно от экипажей – курили и разговаривали, что в Москве вызвало бы недовольство полиции, но тут на эту вольность никто не обращал внимания. Одеты они были плохо, грязно, и все, как один, украсили себя длинными неопрятными бородами.
Я подошел к этой живописной группе.
– Добрый день, почтенные.
Извозчики поздоровались со мной и спросили, куда мне ехать.
– Приятеля ищем, – начал врать я. – Пригласил нас дом посмотреть, чтобы на лето сдать под дачу на две семьи, а адрес я запамятовал. Знаю только, что где-то здесь.
– Дача? – недоверчиво переспросил один из возчиков. – Так лето-то уже… Не поздновато?
– А мы на будущее лето сговорились. Заранее.
– Это правильно, – кивнул второй, чью бороду серебрила обильная седина, но глаза были еще озороватыми, молодыми. – Тут летом дачи разлетаются… Москвичи наши места любят. Тут Москва-река еще чистая – купаться можно. В самой Москве-то купаться, чай, уже нельзя, говорят?
– Куда там купаться! – вступил первый. – Там фабрики всю воду травят. Так?
– Точно так! – кивнул я.
– Ну и куда ехать?
– Не помню.
– Как так? – удивился первый возчик. – Если ты не знаешь – нешто мы знаем?
– Попили мы немножко, вот и запамятовал.
– Бывает. – Возчики покивали головами.
– Но он человек приметный, – кинул я наживку. – Может, вы его помните? Высокий, с небольшими усами. Руки у него трясутся от болезни.
Мужики переглянулись:
– Это от какой болезни? От питейной, что ли?
– Я не спрашивал. Говорит – сдаст дачу не задорого. Места тут и впрямь – на всю Москву известные. Я и подумал – повезло, надо брать… У него еще сынишка. Такой – вялый, болезненный, все время спит.
– Ну и семейка! – удивился седой возчик. – У отца руки дрожат, сынок спит все время.
– А постой! – вдруг сказал молчавший до того худющий мужик со шрамом на правой брови. – Это не тот ли, который с палкой? Тот дурной?
– Точно, – обрадовался я. – Есть у него трость. Ручка в виде шара.
– Он! Возил я его несколько раз. Я возил и Никита. Только Никита теперь в Звенигород подался, там теперь на хозяина батрачит.
– Так где у него дом?
– У Никиты?
– Нет, у того, с палкой!
– В Ястребках, – ответил худой. – Только наврал он вам, барин. Дом там для дачи не очень-то…
– Свезешь?
– Коли заплатишь, так и свезу. Что мне тут торчать? Поезд ушел, пассажиры на своих разошлись. Садитесь. Вон моя карета.
«Карета» оказалась той самой единственной пролеткой. Когда мы в нее сели, она заскрипела, грозя развалиться на первом же ухабе.
– Вон вы какие здоровые, – отозвался кучер, устраиваясь на козлах и разбирая вожжи. – Но ниче – домчим.
– А долго ли ехать? – впервые за долгое время подал голос Шаляпин.
– До Ястребков-то? Не, по нашим меркам близко. Верст пятнадцать. Сначала по Смоленскому тракту, потом свернем у Часцов, проедем Брехово, потом Покровское, а там и до Ястребков доберемся.
Пока мы ехали по Смоленской дороге, той самой, которой Наполеон шел на Москву, а потом отступал к Березине, наш экипаж шел относительно ровно. Мимо проплывали леса, редкие уже деревни. Облака разошлись, и солнце начало пригревать – пусть не в летнюю полную силу, но ощутимо. Деревья, уже потерявшие почти всю листву, готовились к зиме, птиц в них осталось немного.
– О чем думаете, Федор Иванович? – спросил я певца.
Он повернулся ко мне:
– Воздухом дышу. Чувствуете, какой тут воздух? В городе мы от такого отвыкли. Там воздух совсем другой – дым, пыль, вонь человеческая. А тут – все живое. И воздух живой.
Я кивнул. Воздух за городом действительно сильно отличался от московского, где фабрики и мастерские коптили небо чуть не в центре Первопрестольной.
– Дышу я этим воздухом и думаю, – продолжил Шаляпин, – может, прав Войнаровский? На природе человек должен быстрее излечиваться от всех болезней. Пусть у нас тут не Швейцария, не Баден-Баден, но вот ведь – живой этот воздух. Для русского человека он, пожалуй, и целебней будет, чем за границей. Вот мы гоняемся за этим Воробьевым, считаем его человеком злым, убийцей… Он и есть убийца, злой человек! Но вдруг он убил по необходимости, чтобы не раскрыться? Но мы сейчас приедем в эти самые Ястребки, а там – Утопия – бродят по зеленой лужайке выздоравливающие мальчики, пьют парное молоко, едят простую пищу и чистыми голосами славят профессора Войнаровского. Верите вы в это?
– Нет.
– Отчего?
– Оттого что такие люди, как Воробьев, никакой Утопии сделать не могут, – ответил я зло. – У них задача одна – сделать хорошо только себе. Жить только для себя. Забота о других для них в тягость. А если такой человек еще и слаб, а я уверен, что Воробьев слаб, пусть не физически, но духовно, то всякую тягость они воспринимают как угрозу себе, как оскорбление. И потому никакой Утопии я не жду.
Шаляпин помолчал и плотнее закутался в свое пальто.
– И все же, Владимир Алексеевич, пусть Войнаровский с Воробьевым – вивисекторы. И все, что они делают, – это ужасно для обывателя. Но разве так не бывало всегда, что человечество платит жизнями за каждый прорыв? Ни одну войну нельзя выиграть без жертв.