Шрифт:
— А все ж таки жив, значит, сукин сын, здоров, — сказал дед на прощанье. — Ну, и на том спасибо ему!
Сына его зовут Ким. Ким Яковлевич, тридцать третьего года рожденья. «Сам почти дед, да пустопляс, — говорит о нем дед, — нищеброд». Бездомность собственной старости его не огорчает, кажется почти нормальной, а вот сына…
Пока дед «ширкает» второй стакан, я одеваюсь, тщательно обуваюсь, натягивая поверх простых носков еще одни, вязаные. Дед, глядя на это, хмыкает:
— Ишь ты!
Это «ишь» может обозначать у него все что угодно. Не всегда сразу и разберешь что. Поэтому я уточняю:
— В каком смысле?
— Сапог портянки требует, — наставительно говорит он.
— Еще собьется, натрет. Так удобней.
— Гляди!
На дворе вроде бы и светло, а все ж и не совсем. Сразу за хоздвором мы сворачиваем, спускаемся к ручью и бредем по пояс в тумане. Туман так густ, что почти мылок на ощупь. Тропа просматривается в нем шагов на пять, не больше. Ручей чуть слышен. Еще раз свернув, поднимаемся из тумана и выходим на дорогу через лесопитомник. Дед останавливается.
— Ишь ты! — говорит он, делая лопатками и всей тощей спиной этакое почти кокетливое движение, будто тянется вверх, растет. — Ишь!
Это он, по-моему, о кленах. Слева от дороги растут саженцы каких-то особых, мелколистых кленов — канадских, что ли… И сейчас стоят они действительно… ну, прямо черт побери какие стоят! Нежно-розовые в свекольных прожилках листья почти прозрачны — так и горят, так и светят сквозь ошметья тумана. Кожица на ветках и даже стволах тонка и чуть розовата. Вообще что-то в этих деревцах есть такое девичье, стыдливо-прелестное, что их даже разглядывать неловко. Дед что-то бурчит, я переспрашиваю, он бурчит громче:
— Клен да береза — чем не дрова, хлеб да вода — чем не еда…
Следующая за кленами делянка уже пуста, саженцы убраны. У дороги насыпаны кучи торфа, на них, нахохлившись, сидят серые вороны. Когда мы подходим совсем близко, они тяжело срываются с мест и летят прямо над головами, с сухим насосным звуком вороша крыльями застоялый воздух.
— Ишь, бабье! — ворчит на них дед.
Ходит он вроде бы не спеша, но чем дальше, тем труднее за ним поспевать. А нам еще пилить и пилить.
У опушки я останавливаюсь. Раскидистое дерево влево от дороги словно не пожелтело, а выцвело. Листья его почти белы, тонки, бесплотно-прозрачны. Что же это? Ведь я здесь и летом ходил… Нет, не вспомнить!
— Дед, — окликаю, — что за дерево?
Он оборачивается.
— Черемуха… Ишь ягоды-то!
Поднимаю голову. Вершина белесой кроны полна черных, мелких, точно мушки, ягод.
— Понизу цветом отеребили, а наверху вызрело. Был бы моложе, на пирог нарвал.
— А кто печь станет?
— И то верно! — вздыхает дед. Бабка его, видать, пироги с черемухой пекла неплохие.
Не пройдя просекою и сотни шагов, дед сигает в сторону, через канаву.
— Ты куда?
— Грибы соберу.
В реденькой жухлой траве повыскакивали тут дождевики. Большие, плотные, обтянутые грязно-серой мохнатой кожицей, точно теннисные мячи.
— Тоже мне, грибы нашел! — говорю я с презрением.
— И нашел! Ишь ты: «нашел»… — огрызается дед.
Грибники мы с ним разные. Я беру с разбором — что сушить, что повкуснее в жарехе; дед же гребет подряд: солюхи — давай солюхи, сыроеги — сойдут сыроеги, зеленухи берет, опятки желтые. Даже вот дождевики…
Я жду его на дороге, разглядывая белесое небо, и вдруг снова, даже яснее, чем там, на опушке, вижу над собою бестелесую воздушную крону, полную черной ягоды. «Че-ре-му-ха, — произношу по складам, — чере-муха, черная муха». Надо же!.. Как похоже! И смеюсь счастливо.
— Ниче! — обидчиво говорит дед, выходя на дорогу. — Еще посмотрим, кто зимой посмеется. У зимы рот большой, подберет все — и соленое, и горькое.
— Так солюхи еще ладно бы! — подхватываю я. — А эти тебе на что? Жарить?
— Ну?
— Невкусные ведь, со сластинкой.
— Ишь какой вырос! — вертит дед перед моим носом самый большой дождевик. — Ишь! Ну, как ты его не съешь? Рос, рос, а вырос — и пропадай?
— Грех, что ли? А, дед?
Но дед уже будто не слышит. Шагает себе впереди.
Полузаросшая просека уходит вдаль прямо, точно ее по нитке отбили. Летом здесь довольно угрюмо — идешь, идешь, а все как на месте. Теперь же каждая березка и осинка видны издалека, тяжелая зелень сосен и ольх как бы разбита ими, раздвинута, и путь кажется пройденным быстрее, чем на самом деле. Молодые елочки с макушки до пят усыпаны веснушками дареного листа.
— Насчет греха, так я и сам неверующий, — внезапно обернувшись, говорит дед, — а все ж нехорошо, да и край! Раз уж вырос… Это вот: вырастает девка, а ее не любит никто. Что ж тут хорошего? Всяк злак на земле для своего вырастает.