Шрифт:
— Ребята, что вы? Ребята, зачем?
— Понял? — коротко спросил Бажуков, отпуская Генкину руку. — Дуй отсюда. Ну?!
Генка попятился, повернулся и как-то по-крабьи, боком, побежал, нелепо взмахивая граблистыми руками. Только у заулка он остановился и прокричал, что все мы гады и нам еще икнется от Генки.
— Еще и вправду подожжет, — улыбаясь, сказал Химик, — ума хватит.
— Не боись, не подожжет. Это ты говоришь: самоутверждение, то-се… — брезгливо вытирая о штаны пальцы, сказал Бажуков, — философию разводишь, а он просто трус, и все от этого… Вот так!
Я очень хорошо запомнил его тогдашнюю усмешечку. Она была почти что доброй. Во всяком случае, обмякшей. Словно какой-то мускул, долго сведенный судорогой и потому наболевший, вдруг отпустил.
— М-да, пожалуй, — Химик почесал щеку, задумчиво глядя в небо. — Гроза будет, а крыша небось протекает… Ну ладно, пошли спать.
Крыша не протекала, но спалось плохо. Всю ночь было слышно, как где-то далеко погромыхивал печальный августовский гром и дождь мягко шуршал о старенькую дранку.
Примерно через неделю после возвращения в Редкино я столкнулся с Бажуковым в чайной. Он был как-то тяжело, молчаливо пьян и ничего не сказал, кроме того, что скоро уезжает. Потом уже, стороной, до меня дошло, что у него и раньше были крупные нелады с женой и что, приехав из совхоза, он тут же стал оформлять развод, а через три месяца навсегда уехал из нашего поселка куда-то в Сибирь, кажется в Сургут, а впрочем, точно не знаю и врать не хочу.
Дело не в этом.
Меня частенько мучает странное желание крутнуть время вспять, к тому, что уже было однажды. Например, снова оказаться рядом с Бажуковым на юрятинском бережку. Посидеть, потолковать о Химике, о Наташке, а еще — о нем самом, о его собственном горе, которое тогда, в совхозе, мы умудрялись не замечать точно так же, как злую Генкину горлохватность и многие другие вещи… Можно было бы хоть объяснить Бажукову, что, как это ни странно, но мы были не столь уж тупы. Просто нам застило все собственное благодушие, у которого, говорят, вместо глаз узенькие, заплывшие жиром щелочки, видящие не предметы, а только розовое сияние вокруг них.
Да что говорить! Славно было бы посидеть с Бажуковым на бережку, покурить… И чтобы вокруг сгущались теплые сумерки и по зеленому склону бродили и взлягивали от избытка сил и жизни никем еще не погубленные белые кони.
ИНЖЕНЕР ГРИШКАН
Конечно, он и понятия не имел, какую представлял для меня загадку, как много я о нем думал. Мы и знакомы-то не были; тропинки наши пересекались случайно, слегка, и лишь однажды было так, что заговори я с ним — он бы наверняка ответил, да я так и не сумел… Трудно сказать отчего.
На переходном мостике, над рольгангом, я остановился просто так, поскольку никуда не спешил. Есть, знаете, нечто завораживающее в прокатке, когда с гулом несется на тебя стальная змея — мягкая, она еще светится вся глубоким золотым жаром, еще шелушится светло-вишневыми струпьями окалины — и вот уже скользнула под тобой дальше, по ту сторону мостика, и ударная пила, как из засады выскочив из своего водопада, с коротким воем отхватывает первый кусок. Слепящий сноп искр взрывает цеховую полумглу.
В этом вот свете я и увидел его: он стоял внизу, совершенно один — нахохлившийся седой воробышек, ручки в кармашках. Я узнал его тотчас, хотя помнил совсем иным.
Никогда раньше не видел, чтоб он так стоял — совсем один! Правда, я и вообще видел его редко.
У нас в ремонтно-механическом Гришкан появлялся лишь во время больших перевалок или ремонтов, да и то поздно вечером, даже ночью. Внезапно бухала дверь — он возникал в конце пролета, маленький и стремительный. Цех вздрагивал и замирал в почтительном страхе. Сквозь тяжкий гул станков проступал летящий стук его подкованных полуботинок. Черные полы расстегнутого плаща вздувались и отставали, а за ними, шумно, загнанно дыша в гришкановскую спину, торопились двое-трое, а то и с десяток импозантных мужчин.
Уж не знаю, оповещали ль цеховое начальство об этих визитах, сердцем ли чуяло оно приближенье грозы, но Гришкан со свитой не успевал пробежать и трети пути, как мячиком выкатывался им навстречу наш Аббас Рустамович, что-то поспешно дожевывая и заранее покаянно, преданно прижимая левую руку к полувоенного покроя тужурке. Гришкан, морщась, вслушивался в его клятвы и вдруг нетерпеливо взмахивал выхваченным из кармана кулачком — свита, загнанно дыша, устремлялась в направлении этого взмаха, плутоватый Рустамыч мгновенно оказывался в самых ее тылах и тоже трусил, утирая платочком жирную шею, чрезвычайно довольный, что он уже не пред гневным лицом, а за спиною начальства, где, как известно, гораздо уютней.
Но — бог с ним, с Рустамычем, ничем он не поможет, ничего не прояснит. Тут, как говорится, совсем иной случай.
Вряд ли кто-нибудь еще испытывал подобный душевный трепет просто при виде начальства. Особенно у нас, в большом пролете. Тут были не станки — махины, и такие работали асы, что даже директор, за ручку здороваясь с каждым, изображал самую свою широчайшую, самую сладкую улыбку. Нет, цену себе этот народ знал круто!
Я догадывался: цех замирает и следит за этим шествием не потому, что там главный инженер, а потому что — Гришкан же! Должность этого человека была заметна так же мало, как платье красавицы. И так же невольно притягивал он к себе чужие взоры и ожиданья.