Шрифт:
Не знаю, сын мой, чья это была воля — Иеговы или Аллаха, Христа или Перуна… Тогда мне все было равно, прости меня грешного…
Неисповедимы пути Господни. Ибо, говорит Экклезиаст, человек не знает своего времени. Как рыбы попадаются в пагубную сеть и как птицы запутываются в силках, так сыны человеческие уловляются в бедственное время, когда оно неожиданно находит на них.
Много было, сын мой, вершин и глубоких ям на пути моего времени. За год плавания по морям возмужал, посуровел, кулаки привыкли к драке, и я уже плечом вышибал двери закрытых до моего прихода портовых кабаков. Ничего не страшился, не чуял яд под ногами, жил вольно, как перекати-поле. За книги брался, но слова ни до ума, ни до сердца не доходили, только врага человеческого тешил. Однако непрестанно думал о Петербурге, как думают верующие о земле обетованной. Белые ночи, узорчатые решетки садов, лихой ямщицкий покрик, песенные хороводы и самое желанное — святая тишина библиотеки, куда лучше всего скрываться от людских раздоров, иллюзорных надежд и затаившихся неожиданностей. В тишине библиотеки все чисто, правильно и строго, там царит торжественная математика. Она реальна, она гасит романтическое восприятие бытия, постоянно зовет, ведет тебя к мыслимому идеалу.
Но затянула меня моряцкая вольница и уж не было сил бросить всю эту беспутную, бесшабашную жизнь. Совсем сбился я с правого пути, точно смущен был ересью Ария…
Бог милостив, он все видит, всем приходит на помощь. Превелика, Господи, твоя ноша — за всех людишек, за весь мир быть в ответе!
В мою темную ночлежку вошла барышня, высокая и легкая, как сновидение. Протер я глаза свои и не поверил: Аннушка! Как часто на петербургских балах видел я ее, тихую и застенчивую. Смотрел издалека, боялся подойти. А когда ловил ее взгляды, немел и столбенел надолго. Лишь однажды в Летнем саду гулял с ней по аллее и осторожненько, чтоб не заметила, дважды коснулся шелковистого локотка… Почти забыл ее… Да и разве можно вспоминать о святыне, когда идешь к портовым девкам или возвращаешься пьяным в свою клопиную дыру?..
А она стоит в дверях, как видение, как призрачная мечта. Смотрит просительно, ласково. Говорит серебряным голоском смущенно, волнуясь: „Узнаете?.. Я за вами приехала… Не думайте обо мне плохо… Решила вернуть вас науке… Вы талантливый… Я от чистого сердца, как друг… Вот привезу вас в Россию и расстанемся навсегда“.
Вскочил с кровати, большой, грязный, лохматый, прижался губами к ее ручке и заплакал…
Увезла меня в Петербург. До последней минуты буду славить Бога за этот дар!
Приемный отец оставил мне в наследство усадебку под Москвой. Там я и поселился. Стал ждать мою спасительницу Аннушку. Свадьбу решили сыграть в деревне, через месяц. За это время я порядок навел в доме, выписал все научные журналы и труды по математике и принялся за работу, чтобы скоротать ожидание.
Как счастлив я был тогда! Работалось легко, празднично. С раннего утра уходил я в свой восхитительный мир чисел. Все, чего бы я ни касался — теория комплексного переменного, теоремы Мовра, Грина, Спокса, интегрирование по контуру, — таило неразгаданные тайны, глубокие и родные, отгадка которых, кажется, должна была раскрыть передо мной суть и красоту сотворенной Богом Вселенной, уничтожить старый взгляд о ее бренности и бессмысленности… Работал много, памятуя о том, что леность — враг душе и друг дьяволу…
Приехала она с маменькой к вечеру. Всей деревней встречали, жгли факелы, пускали фейерверки. На следующей неделе обговорено было венчание в Подольской церкви.
Но горе ходит по следам счастливых…
То утро стояло блаженно тихое. Я с косцами на дальней луговине был. Солнышко не набрало еще силы, с речки обволакивала работников спасительная прохлада. Враз, слаженно, как на смотру, жикали косы. И конца, кажется, не было бы этой Божьей благодати, если бы не крик.
Он донесся издалека, отчаянный и одинокий. Косцы застыли над травами, повернув головы. А мое сердце так и захолонуло в предчувствии.
А-а-а-а-а!
Приблизился, как столбняком, поразил меня крик. Потом весь день этот крик летал, летал вкруговую, летал надо мной, как звон колокола, оглушающий, сотрясающий голову и мысли.
Не успел я с мужиками прибежать…
Поныне не в силах без трепета и плача вспоминать лицо Аннушки. Глаза безумные, губы в страдании движутся, словно с мукой творят последнюю молитву.
Тут я и узнал, что комиссары в кожаных куртках надругались над ней…
Мало помню, что свершалось далее. То лежал, как живой труп, без мыслей, без чувств, то в буйство впадал, метался, рвался, рычал, как зверь.
Аннушку — потом я узнал — тетушка ее, Эльвира Тихоновна, увезла в тот же день… Скрыла от меня, от людей, от позора… А я долго неистовствовав. Читал „Отче наш“, крестился, бил поклоны до земли, пока не темнело в глазах и не падал под лавку в беспамятстве. Ничего не просил у Бога. Ему желания людей ведомы. Спрашивал: „За что караешь, Господи?“ Один я остался во всем миру, без родных, без близких, без знакомых… Волк эдак жить может. Человек — существо коллективное, ему — смерти подобно быть одному среди людей.
Горе приближает к Богу. Вот я и взывал к нему, просил и меня, грешного, взять к себе. „Господи помилуй! Господи помилуй!“
Но взывая, получал помощь и силу, не свою силу — Его силу. Спокойствие и благость вселялись в душу.
На четвертый, пятый ли день усердной молитвы икона Спасителя озарилась мягким светом, и я услышал явственный голос. Он лился сверху и в нем были вещие слова Иисуса: „Идите, продайте все свое имущество и раздайте нищим“.
На меня снизошла сама правда: прежняя жизнь моя, полная мелких забот и суетных деяний, не была истинной жизнью. Я обрек на слепоту разум свой, а в душе своей самому дьяволу соорудил кумирню.