Шрифт:
Поздно ночью сижу со свечой за работой и слышу — тихим скрипом открывается дверь. Повернул голову — она во мраке, дьяволица! Стоит, щеки пылают, грудь быстрым дыханием колышется, в глазах блеск адский. „Я к тебе, — говорит, — одного тебя хочу. Не гони меня, свет ты мой“. Рванула с себя рубаху, трясет ее мелкой дрожью, точно с мороза вбежала голая…
Как в столбняке гляжу на нее… На грудь молодую, живот… Оторваться не могу… Приворожила, змея подколодная…
А она, бесстыдница, упала на лежанку и криком шепчет: „Иди, иди сюда, сил моих нету…“
Вскочил я, потерял человечье обличье, зверем стал алчным. Рычал, стонал, утешая плоть вонючую… И она, демоница, выла подо мной, ликовала в буйстве плоти своей…
Кощунственное скажу: сладок, ох, сладок был этот грех. О Боге, о заповедях евангелиевских забыл, всю ночь сатане служили…
В мыслях было страшное: будто ада нет, будто позывы плоти можно успокоить не гневя Бога, будто самому Господу предпочтительнее Магдалина, чем девственная Агнесса!
Под утро, когда она ушла, всю глубину падения, всю мерзопакостность своего деяния ощутил. Упал на колени перед иконой, стал отбивать поклоны люто, одержимо, плача и казня себя за слабость. Подобно Каину стонал и каялся, моля избавить меня от пленения дьявола, от всякого действа духа нечистых. В отчаянии охватившего меня позора видя не видел, слыша не слышал, все ужасался содеянному. Сколько дней и ночей клал поклоны — не ведаю, кто входил в келью и выходил из нее — не знаю. Лучше, думал я, быть отданным зверям, чем пагубным страстям, потому что там погибает тело, здесь же душа и тело. И чувствовал в страхе: не доходит молитва моя, лживы слова и суетны речи. Телом молился, а душа молчала…
Упал в изнурении. А очнулся — послушник держит у губ кружку с водой, говорит: „Слава тебе, Господи, ко здравию вернулся. Четыре дня в беспамятстве были“.
Приподнял я голову. Бадья у дверей. Лампадка мерцает под иконой. Ничего не изменилось. Поглядел в дверные щели, всех богомольцев осмотрел. Не нашел среди них Аннушки моей в посконной рубахе. Да было ли то, страшное? Не привиделось ли все это мне?
С той поры вера погасла, в душу ад вселился. Опустел я, охладел, как камень в холодную ночь. Ушла из меня былая сила. Сколько ни молился — не слышал уже отклика в сердце своем.
После той ночи прятался в келье своей, а если выходил, то при каждом звуке, как улитка, исчезал опять в темноте раковины. И все размышлял о причинах грехопадения своего. Когда я был послушником, старец мой нарочно зачитывал мне слова из письма почитаемого всеми верующими святителя епископа Феофана Затворника: „Художественное делание молитвы Иисусовой иного ввергает в прелесть мечтательную, а иного, дивно сказать, в постоянное похотное состояние“. После прочтения этого откровения старец мой внушал назидательно: если молитвенный подвиг рождает похотение, то оно должно всегда умерщвляться другими усердными занятиями.
Это надо было знать в послушницкие годы, а как такое могло случиться с почтенным по годам иноком?..
Аннушку больше я не видел. Не могу сказать точно, сколько годов пробежало, как навестила меня Эльвира Тихоновна. Не бранила, не сердилась, поведала только, что принял Господь Бог грешную душу племянницы ее на другой день после рождения сына. После твоего рождения, Никитушка…
Бросился я тогда, как безумный, тебя повидать. Ты, конечно, не помнишь, как мы провели с тобой шесть удивительных дней. А мне помнится все, до случайных твоих словечек. Упоенно я рассказывал тебе об открытиях в астрономии, физике, математике, о божественном начале жизни. Сейчас это кажется глупым… Но я же никогда не беседовал с детьми — других тем у меня не было. А ты смотрел на меня преданно, ласково, как ягненочек. И я смеялся от счастья, что есть у меня ты, Никитушка…
В ту пору пролетарская власть рьяно искореняла веру православную. Монастырь в тюрьму переустроили, разогнали по всему белу свету служителей Иисуса Христа. Меня красноармейцы забрали, бросили как вязанку хвороста на телегу, а после скорого суда погнали этапом в Сибирь на вечное поселение. Так и держат меня в этом студеном краю без права выезда, без права переписки. Спасибо Эльвире Тихоновне (святая женщина!), весточки про тебя редко, да посылала через добрых людей. Здоровехонек, писала, ты, растешь озорным да веселым, по-французски, по-немецки объясняться тебя научила… Как я радовался ее посланиям, как плакал над ними, что не могу обнять тебя, сыночек мой!
А в войну сотоварищи твои ко мне заходили, сказывали, добровольцем ушел ты биться с фашистской нечистью, стал Героем Советского Союза… Ох, как я гордился тобой, всем говорил, что сын мой Герой Российского Народа!
Хорошие сотоварищи у тебя, с почтением к тебе относятся, даже графом величают, как и меня когда-то…»
(Сергей оторвался от письма: «Так это письмо адресовано Графу?.. Значит, и сундучок, и тетради принадлежат ему как наследнику… Граф… Герой Советского Союза… Чертовщина какая-то! Кто же ты, загадочный Граф?»)
«Посылки твои и деньги я бедным раздавал. Мне они ни к чему, я привык жить в аскетизме. Крест же большой серебряный, что немой мальчишечка от тебя привез, я передал верному человеку, старосте нашей православной общины Игнату Варфоломееву — пусть крест твой послужит людям во имя веры Христовой…
Прости меня грешного, сын мой! Но в одном я сегодня не вижу греха — что поддался искушению и дал тебе жизнь. На то была Воля Божия! И родился ты, гордость моя, радость моя, наследник мой достойный!