Шрифт:
Я рассматриваю писателя как человека, принадлежащего в некоторой степени публике, поскольку он пишет именно для нее. Публика же имеет право на известное любопытство. Она, естественно, хочет получше знать того, за чтением чьих книг проводит вечера. А романист имеет возможность более или менее объясниться с читателем лишь через печать, радио и телевидение. Я говорю «более или менее» и настаиваю на этом. В самом деле, тот, кого интервьюируют журналисты и телерепортеры, может лишь отвечать на задаваемые вопросы. Вопросы же, которые он хотел бы услышать, ему задают редко. Это приводит ко многим ошибочным выводам и недоразумениям. Убежден, что некоторые авторы разочаровывали публику уже одной своей неловкостью перед телекамерой. Каждому человеку свойственно желание поделиться с ближним, высказаться перед ним. Вероятно, это стремление и лежит в основе дружбы, но подобные излияния обращены, как правило, к узкому кругу лиц. Профессиональный литератор — иное дело. Любая выдумка журналиста, который сочтет, что без прикрас статья окажется недостаточно пикантной, может приклеиться к писателю на всю жизнь.
Решив бросить писать, я пригласил к себе одного лозаннского журналиста, который дважды брал у меня интервью и отличался безукоризненной вежливостью. Ему я и объявил новость. Было это в канун моего семидесятилетия.
Его статью перепечатали во всем мире, хотя дал он ее только в местную газету. И тут как прорвало: телеграммы, телефонные звонки. Собрались приехать с телевидения. Я был непреклонен. Сказал этому журналисту, что это было мое последнее интервью, поскольку я перестал быть писателем, а следовательно, человеком, принадлежащим публике. И я сдержал слово. Конечно, журналисты, которые безуспешно стучались в запертые двери, досадовали и злились. Но если они задумаются, то поймут меня.
В один прекрасный день я стал свободным человеком, человеком как все, а интервью обычно не берут у первого встречного или у пенсионера, сидящего на скамейке.
Со дна памяти поднимается воспоминание. Странно, почему оно не всплыло раньше: все-таки что-то оно да значит.
Лет в пятнадцать-шестнадцать я был убежден, что стану прославленным юмористом. Мой первый роман «На Арочном мосту» был написан с потугами на юмор. Действие в нем происходит в основном в аптеке, специализирующейся на слабительных пилюлях для голубей. Она существует и сейчас. В мой последний приезд в Льеж два года назад эта аптека находилась на том же самом месте и рекламировалось в ней то же самое специфическое лекарство.
В следующем году мой друг М., репортер конкурирующей газеты, подбил меня писать вместе с ним пародию на полицейский роман. Почему на полицейский? Не знаю, откуда возникла эта мысль. Полицейских романов я не читал. Ну, может, прочел один или два Мориса Леблана [38] да один Гастона Леру.
Я тогда взахлеб читал Гоголя, которого очень любил и которого до сих пор считаю величайшим русским писателем, как Достоевского, Чехова и Горького.
Тем не менее мы с приятелем сочинили этот пародийный или, если угодно, иронический роман. Он назывался «Пуговица от пристежного воротничка».
38
Леблан Морис (1864–1941) — французский писатель, автор детективных и приключенческих романов, главным героем которых чаще всего был Арсен Люпен, «грабитель-джентльмен».
Несколько лет назад М. отыскал рукопись и любезно прислал мне. Я попытался ее прочесть, но не одолел и четырех страниц. Если бы среди рукописей, которые мне присылают, попалась бы столь же скверно написанная, я, вне всякого сомнения, почел бы своим святым долгом порекомендовать автору заняться любым другим делом, скажем, стать мусорщиком, но только не лезть в писатели, тем более в юмористы.
Судя по моим дебютам, мне не предопределено было писать романы, которые можно было бы назвать черными, если бы теперь этот термин не обозначал литературный товар вполне определенного свойства. Сейчас многие английские критики и кое-кто из американских отмечают, что в моих книгах есть юмор. Во Франции этого не заметили. Я тоже за собой такого не замечал.
В журналистский период, лет примерно в восемнадцать, я написал третий роман. Он назывался «Жеан Пинаге» по имени героя, долговязого курносого юноши, довольно смешного, который принюхивался, чем пахнет на улицах, в лавках, посмеивался над внешностью прохожих, прилипал к витринам кондитерских, где громоздились всевозможные торты. Мне хотелось изобразить в этом романе старый Льеж. Я зачитывался Рабле. Читал также «Харчевню Королевы Гусиные Лапки» Франса.
Короче, ничего оригинального там не было. Но это уже был мой роман: я ведь тоже всю жизнь принюхивался к запахам, присматривался к огням и отблескам, полосам тени и света, к лицам, грубым, тупым или скорбным.
Потом в Париже мне случалось в «тощие» дни заглядывать, как Пинаге, в окна трактиров, но не для того, чтобы полюбоваться пропитанными кремом тортами; глотая слюни, я вожделел паштетов, заливного, устриц — одним словом, яств, вкус которых тогда мне был неведом.
«Жеан Пинаге» чуть было не вышел в свет. Одна владелица типографии, дама в летах, питавшая ко мне склонность, предложила отпечатать его за свой счет. К счастью, я из предосторожности дал прочитать роман своему главному редактору. Он мне заявил:
— Если вы его опубликуете, вам больше не работать в «Газетт де Льеж».
Причина была в одном из героев романа — старом кюре, любителе выпивки и девочек. Для сотрудника католической газеты такой персонаж немыслим.
Обыкновенно он носил костюм в клетку, начищенные до блеска туфли из кожи ящерицы и порой надевал зеленую шляпу.
У него были большие светлые глаза и круглое розовое лицо, с которого не сходила насмешливая и в то же время довольная улыбка. Мне редко доводилось встречать человека, так жуировавшего в жизни. Порой он с самым серьезным видом представлялся таким вот образом: