Шрифт:
Молар относилась к беспризорным детям, потерявшимся собакам и художникам-
неудачникам. Другими словами, Гоген вполне мог рассчитывать на ее помощь и
материнскую заботу.
Ее дочь Юдифь, которой еще не исполнилось тринадцати лет, по-своему тоже
привязалась к Гогену. Как это часто бывает в таких случаях, она идеализировала своего
настоящего отца и сравнивала приемного с этим идеалом. Что бы тот ни говорил и ни
делал, ей все не нравилось. Столь безоговорочное осуждение отчима, естественно, влияло
на ее чувства к матери, которую Юдифь всевозможными выходками «наказывала» за
«измену». А свою любовь и нежность она, как это опять-таки часто бывает, дарила
учителям. Художник с таким романтичным и авантюрным прошлым, как Гоген,
естественно, был в высшей мере достоин ее внимания и чувств (тем более что Юдифь уже
решила стать художницей), и она с первых дней боготворила его. Ему же она чем-то
напоминала и замещала его любимую дочь Алину, и преданность Юдифи глубоко трогала
его. Впрочем, если верить неопубликованным воспоминаниям Юдифи, которые она
записала уже в преклонном возрасте, Гоген питал к ней не только отеческие, но и другие
чувства, подозрительно напоминающие те, что он совсем недавно испытывал к другой
тринадцатилетней девушке - Теха’амане на Таити. Например, в одном месте она пишет:
«Мне не надо было смотреться в зеркало (кстати, это было мне запрещено), чтобы знать,
что у меня кудрявые светлые волосы. Я знала также, что к округлостям детского тела
прибавились другие... Нисколько не удивляясь, я позволяла красивым мягким рукам
Гогена касаться этих новых форм, и он ласкал их, словно кувшин или деревянную
скульптуру»122.
Еще лучше представляешь себе как несколько двусмысленное взаимное влечение
между Гогеном и Юдифью, так и его отношения со всей семьей Моларов вообще, когда
читаешь следующее место из воспоминаний Юдифи.
« - Сходи за Вильямом, - сказала мама.
Вильям позировал для «Портрета музыканта». По-моему, Гоген задумал портрет
блаженного. Мама не любила, когда Вильям засиживался после сеанса. Она боялась, что
он будет ей неверен в мыслях, разговаривая с Гогеном о негритянках.
Я пошла наверх. Смеркалось. Вильям сидел у пианино, лихо и фальшиво выбивая на
клавишах попурри на темы опер Вагнера и перемежая его каким-то аккордом, который
повторял несколько раз. И приговаривал:
– Вот ведь красота!
Словно Зиглинда сцепилась с Тристаном на Венусберге, превращенном в
сумасшедший дом.
Я бесшумно подошла к Гогену. Он вкрадчиво обнял меня и положил ладонь лодочкой
на мою наливающуюся грудь, чуть слышно говоря своим хриплым голосом:
– А это мое...
В самом деле, ему принадлежало все: моя нежность, моя еще не пробудившаяся
чувственность, вся моя душа. Я привстала на цыпочках, ища губами его щеку, но нашла
губы. Вместе со своими губами я отдавала ему всю мою душу, только бы он захотел ее
принять».
К великому огорчению экзальтированной бедняжки, Гоген совсем выпал из роли
сентиментального героя, каким она хотела его видеть. Возвысив голос, он весьма
прозаично сказал:
« - Пошли, Молар, выпьем?
Но Молар был глух, он продолжал избивать пианино. Только бы продлить эту минуту.
Только бы Тристан продолжал свой дьявольский танец. По мне - пусть весь мир гибнет. Я
бы жизнь отдала за одну минуту. . Но они ушли. Я провожала их взглядом с балкона. Какая
странная пара, полная противоположность Дон-Кихоту и Санчо Пансе - щуплый Молар с
покатыми плечами шагал за Гогеном, за Моларом трусил его пес. Молар косолапил в
остроносых башмаках, мопс хромал на трех ногах. А Гоген шел с изяществом и мягкостью
танцора, словно плыл, ни на миг не теряя равновесия. Убранное в поясе пальто
развевалось, будто плавники вуалехвоста. Как всегда, он не застегнулся. Из-под пальто
выглядывала куртка с высоким воротником, поверх которого он небрежно повязал шарф.
На голове - простая фетровая шляпа набекрень. К надетой на запястья кожаной петле