Шрифт:
— Сияние.
Горшок Пустые Щи тёр рукавицей нос и щёки.
— Какое же это сияние? Белеется.
— Всяко бывает, — сказал стрелец. — Побелеется, побелеется да и взыграет... А может и погаснуть.
Стрела на глазах изогнулась, и вроде бы чешуя на ней обозначилась.
— Змея! — ахнул Горшок Пустые Щи.
— Змея, — согласился стрелец Кирилл. — Слава Богу, без головы.
Подошли к тюрьме. Высокий тын. Низкая, шириной в три бревна, дверь. Стрелец загрохотал колотушкой. Отворили.
— Работников принимаете?
Для стражи за тыном была поставлена изба. По местным понятиям, избёнка в полтора этажа. Низ для чуланов, где хранился запас рыбы, муки, круп. Наверху печь, палати, стол, лавка, икона Богородицы в красном углу.
Караульщиков было пятеро. Десятник ткнул пальцем в Горшка Пустые Щи:
— Ступай за дровами. Сюда, к печи, натаскаешь. Поленница за тюрьмами, в сарае. А ты, парень, — на Савву даже не глянул, — иди г'oвна собирать. Отнесёшь на болото. Коли тропку замело, прокопай. Потом дровишки по ямам разнесёшь. А каша приготовится, так и кашу. Лясы-то не точи с царёвыми недругами! Станут сами говорить — молчи.
Дали Савве поганое ведро. Пошёл.
Загогулина на небе преобразилась в малую букву «аз». Тоже, знать, знамение.
Подошёл к крайней тюрьме. Опять тын. На засов закрыт. За тыном сруб в сажень, на крыше сугроб. Принялся искать вход или хотя бы окошко.
Внутри заскреблось, открылся продых.
— Ведро принимай! — крикнул Савва.
В ответ мычание. Прислушался.
— Цов... овых... лали.
— Чего-чего? — не понял Савва.
Мычание повторилось, но понятнее не стало. Савва толкнул вниз привязанное на верёвке ведро.
— Н-э-э-ту! — прогундосило из тьмы.
Савва вытащил ведро, закрыл за собою тюрьму, пошёл к другой. Сам открыл продух, опустил ведро.
— Н-э! Н-э-е! — сказали снизу. Голос такой, будто человека давили.
В третьей тюрьме ведро задержали. Потянул, показалось пустым, но что-то всё-таки перекатывалось по дну.
Четвёртая тюрьма встретила уборщика безмолвием.
— Эй! — окликнул Савва.
Молчание.
— Ну и пропади ты со своим говном! — вскипел Савва.
В пятой ждали.
— Твой сосед молчит чего-то! — сказал Савва невидимому сидельцу.
— Там пусто. Был, да помер... Ведро не опускай.
— Вас что же, воздухом кормят?
— Кормят как всегда. Пост держим.
— Скоромного-то небось и не дают.
— Мы ничего не принимаем. Воду пьём через два дня на третий.
— Знать, смерти не боишься.
— Не боюсь. Бог бессмертьем нас с тобой наградил, чего же бояться?
— Кишка кишке не жалуется?
— Сначала тяжко, потом ничего. Человек и к голоду привыкает... Дровишек побольше принеси. По чёрному топимся. Дым саму душу выедает, зато в тепле.
— Ладно, я пошёл, — сказал Савва. — Не велено с вами лясы точить.
— Разве сие лясы? Что-то не знаю я тебя. Перемену стрельцам прислали?
— Да нет, в тюрьме сидеть.
— Из каких же ты мест?
— Из Нижнего.
— Боже! С родины. Я в Григорове рождён.
— А я в Большом Мурашкине жил.
— Соседи... В чём же вина твоя перед горюшком нашим?
— Перед каким горюшком?
— Перед царём. Уж такое горюшко, на всю Россию хватает.
— Ты бы не говорил этак. Мне своего хватает. Причислен к бунтарям, к разинцам.
— Слышали о Разине. Говорят, разбойник. Вместо саранчи Богом послан.
— Это ещё как посмотреть, кто разбойник. Дворяне народ режут, как скотину перед ярмаркой. Бунтовщиков искореняют.
— Слепенькие вы все, хоть с глазами. Искореняют не бунтовщиков, а истинно православных христиан. Царю подавай людей покладистых. Боится, горюшко, крепкой веры. Страшно и его подбрёхам, что народ-то русский с Богом заодно, а не с ними.
— Пойду я, — сказал Савва. — Услышат разговоры, к тебе же и посадят.
— Нас велено розно держать! Мы для горюшка нашего — ужаснее львов алчущих.
— Я пошёл, — снова сказал Савва.
Ведро поставил за дверьми тына. Стал носить дрова из поленницы. Охапки брал на совесть. Для последней ямы нагрузился так, что еле донёс. Спросил сидельца:
— Что это за люди-то с тобой сидят? Говорят вроде по-нашему, а не больно поймёшь.
— Языки им пообрезали прошлой зимой.