Шрифт:
Одного страсть как хотелось к концу каждого дня — снять с ног узкие, с тесным подъёмом немецкие башмаки да переобуться в удобную обужу российских странников — лапти. Да не было их здесь, в чужих немецких, а потом уже и польских краях. А ещё потому нельзя, оказалось, бросить неудобные башмаки, что в них, за стельками, были схоронены те тайные медали, что вручил ему в Потсдаме принц Фердинанд.
Но вот и окончились чужеземные края. Леса побежали сбочь дороги вроде те же самые, но уже, врёшь, свои, не чужие. И ноги сами стали сноровистее устремляться вперёд, к тому затерявшемуся в полесских дебрях хутору, откуда начал он свой путь к Кёнигсбергу-городу и далее, через Варшаву, под самый Берлин.
Отоспался за все недели. Однажды, уже середь дня, открыл глаза: кто-то стоит над ним и трясёт за плечо:
— Эй, странник, вставай да натягивай-ка порты. К начальству велено тебя доставить.
— Это же как, по какому праву? — сбросил с себя повидавший виды, изношенный кафтанишко, которым укрывался на ночь.
— А по такому, голубь, что ты — вор.
— Вор? Да ты, дяденька, окрестись, прежде чем возводить такую напраслину. У кого и что я украл?
В хату набилось уже трое или четверо здоровенных мужиков-стражников. Тот, который объявил Зубарева вором, не сдержался и что есть мочи саданул его кулаком в голову:
— Я те поговорю! Ты у меня счас кровью умоешься. «Не вор я...» А кто вчерашним днём из ночного увёл двух лошадей и продал их на большаке у корчмы?
«Никак меня приняли за кого-то другого, — на мгновение отлегло от сердца, хотя висок, по которому пришёлся удар, саднило и ломило. — Да кто видел-то меня в ночном? Хозяин хаты может подтвердить: всю ночь дрыхнул я как убитый».
— Где хозяин? Эй, кто в хате живой? — подхватился с лавки, на которой лежал, но другой тяжёлый удар, будто пудовым мешком с зерном, повалил его на пол.
— Вяжи вору руки и на подводу его! — услышал он приказ старшего стражника.
Только когда пришёл в себя уже в новом чьём-то дому, решился:
— Поклёп на меня. Я не тот, кем меня обзываете. Я с той стороны, — показал рукою на заход солнца. — И дело у меня важнейшее к таким знатным боярам, каких вы, подлые, ни разу в глаза не видели. Развяжите мне руки!
В горнице, кроме старшего стражника, коий вёз его с хутора, было ещё двое — тоже, видать, начальство.
— Ах, ты ещё над нами вздумал куражиться? — закричали оба враз. — За дураков нас принимать взялся? А ну, сдирайте с него порты. Всыпать ему с десяток горячих!
Повалили навзничь, стали сдирать порты. И тут из карманов посыпались золотые монеты.
— А ещё говорит: не вор. Да ты, голубь, убивец, наверное. Признавайся, сколько и кого из купеческого сословия порешил по дороге? Колодки на него, живо!
Однако, пока волтузили Зубарева на полу, толи развязалась, толи перетёрлась верёвка, скручивавшая руки. Он вывернулся из-под толстого конвоира, усевшегося уже верхом на его спине, и вскочил на ноги.
— А ну, кто из вас смелый — подходи. Мигом порешу. Не купцов, а вас возьму грехом на душу, коли поклёп на меня такой учинили!
Мигом отпрянули к двери. Но кто-то схватил ружьё и щёлкнул курком. И тогда Зубарев что есть силы завопил:
— Слово и дело! Везите меня в Тайную канцелярию. Не к вам, подлые, а к властям имею что сказать. Дело важнеющее, государственное!..
Верно, никто не входил в следственную избу столичной Тайной канцелярии с таким облегчённым чувством, как Иван Зубарев после непростой своей одиссеи.
«Счас всё разом образуется, — твердил он себе, даже не чувствуя на сей раз боли, причиняемой ножными колодками. — Вот счас введут в избу, присяду к столу и — всё кончится так, как и следует моему делу завершиться. А потом уж придёт и обещанное — императрицын указ о моём производстве в офицерский чин, а значит, и в благородное дворянское сословие. Только одно имя стоит назвать — его сиятельство граф Гендриков Иван Симонович. Там-то, в Полесье, мне ни к чему было бахвалиться и выдавать чужие секреты. А тут — в самый раз. Тута и начался как раз поворот в моей судьбе. Однако поначалу и здеся не сразу, видно, надо графа называть. Пусть направляют в Москву, где мы попервости с ним свиделись — в его подмосковной. А лучше-ка я сразу того, к кому меня приведут, огорошу — выну секретные медали».
Как и два года назад, в предбаннике пыточной Зубарева встретил полумрак, в нос шибанул кислый запах мокрой овчины, людского пота и крови. Кого-то, видно, пытали на дыбе аккурат до того, как и пред ним открылась дверь в сию преисподнюю.
— Кто таков? — встретил его хриплый окрик.
Говорившего нельзя было разглядеть — фонарь со свечою был повернут к вошедшему, чтобы его можно было хорошо рассмотреть.
— Слово и дело! — прокричал Зубарев и назвался по имени. — Велите меня ослобонить от оков и развязать руки. Имею что до вас довести.
Когда он выложил вынутые из-под стелек две золотые медали с изображением горбоносого лика и вкруг него на чужом, немецком наречии некоторыми словами, тот, кто сидел в потёмках за столом, жадно пригрёб к себе сии золотые кружки.
— Чио сие означает и откуда оне? — Хрип был сухой и колючий.
— То образ принца Антона Брауншвейгского, отца всероссийского императора Иоанна Антоновича, — поспешно проговорил Зубарев. — А они у меня — евонного брата, то есть принца Брауншвейгского тож, Фердинанда.