Шрифт:
— Я бы этому не стал радоваться. Он соскочил с подоконника.
— А кто радуется? — обиженно шевельнул усами Рымарев. — Кроме того, учти, я бронь не просил.
Весь этот разговор казался Белозерову мелким, ничтожным, закипая злостью, сказал:
— И попросить не постыдился бы! Не вижу, что ли… К едрене матери твою бронь! Понял? Страна истекает кровью, а тут бронь!
— Стефан Иванович, вы оскорбляете меня и горячитесь совершенно без основания. Там, он поднял вверх палец, гораздо лучше знают, кому что надлежит делать в опасный для Родины час. Было бы безрассудством, непростительным и вредным, ставить под сомнение подобные установки. Воля партии превыше всего.
— Ловко ты умеешь, когда тебе выгодно, партией подпираться! Правильными словами кривоту души прикрываешь.
— Товарищ Белозеров, попрошу вас!..
— Помалкивай! О партийном долге и я кое-что кумекаю. Долг члена партии работать в самых жарких местах. А где такое место сейчас? Не в Тайшихе, Павел Александрович. Скажу и другое. От веку, когда на нашу землю шел враг, все настоящие мужики брали в руки оружие, а дома оставались бабы, старики и калеки. Так что, я баба, старик или калека?
— Почему вы все это мне говорите?
— Да потому, что ты возрадовался. Потому что мерки у тебя разные — одна для себя, другая для всех прочих людей.
— Ничего подобного!
— А кто сейчас только уговаривал Игната взять на себя более трудную работу?
— Разве я был неправ, когда…
— То-то и дело, что все правильно говорил. Всем надо на себя взваливать в два раза больше прежнего. Только не тебе.
— Это неправда! Вы несправедливы, Стефан Иванович! — отбивался Рымарев.
— Нет, правда. И тебе, и мне замену найти не так уж трудно, как думаешь. На твое и на мое место можно и баб посадить. И ты это знаешь.
— Стефан Иванович, прошу вас выслушать меня. Еще раз повторяю, я льгот себе не просил. Это во-первых. Во-вторых, я не считаю освобождение от службы в армии льготой. В-третьих, что бы вы ни говорили, слово партии для меня закон. В-четвертых, я не меньше, чем вы, стремлюсь попасть на фронт, но в отличие от вас не козыряю этим стремлением.
Белозеров понял, что спорить с Рымаревым бесполезно. Вот как ловко вывернулся. Ловкач, ох и ловкач!
Давно уже у Стефана Ивановича зрело недоверие к председателю колхоза. Но переберешь в памяти слова, сказанные им, и кажется, все правильно, зацепиться не за что. Лишь когда Павел Александрович отказался подписать письмо насчет Максима, его, Белозерова, не могли убедить в правильности такого отказа никакие слова, в душе навсегда осталась брезгливая презрительность к осторожности Рымарева, вроде бы продиктованной высшими интересами, а на самом деле соображениями куда более простыми. С тех самых пор Стефан Иванович, слушая гладко обструганную, всегда такую убедительную речь Рымарева, невольно настраивался на то, чтобы поймать его на слове, уличить в брехне, однако это никогда не удавалось. Не удалось и сейчас. Выкрутился.
2
Из конторы Игнат вернулся домой и стал собираться на мельницу. Складывая в мешок хлеб, остановился: сколько брать на день-два, на неделю? Снимет ведь Рымарев с работы… Или не снимет?
Отложил сборы, вышел во двор. Воздух после грозы был влажен: под окном разлилась огромная лужа, тополь стряхивал в нее капли воды и засохшие листья; солнце уже опустилось на крышу амбара, весь двор был затенен, от этого особенно яркими казались блики теплого света в окнах напротив Максимова, так до конца и не отделанного дома. Максим… Рымарев на совесть нажим делает. А его совесть где? Ходят слухи, что это он, уважительнейший Павел Александрович, совместно с Еремой Кузнецовым донос на Максима настрочил. Деревенские слухи, конечно, бывают всякие. И все-таки…
Игнат взял лопату, пустил воду из лужи на огород, сел на ступеньку крыльца. Вода бежала по узкой канаве, несла щепки, листья, мелкий мусор. Не спусти лужу, дня через три-четыре она покроется плесенью, мусор начнет гнить. У иных людей душа, как эта лужа, непроточная. У Еремы такая. Прижился в сельсовете, причислил себя к большому начальству, привык, чтоб его слушали и слушались, шишка на ровном месте.
От Корнюхи Игнат узнал, как было дело в ночь гибели Лазаря Изотыча, но не осудил Ерему за то, что он выставил себя защитником Советской власти и жизни председателя Совета; вспомнилось ему, как однажды, чуть не со слезами упрашивал Ерема раздобыть для него деньжонок, нужных для возмещения растраченных взносов не смог раздобыть, а Пискун этим воспользовался, завлек мужика в свою паучью сеть. Не осуждал его Игнат, жалел, чувствовал себя перед ним виноватым: нашел бы тогда злосчастный червонец, и не пришлось бы Ереме впутываться в кулацкий заговор, потом оборонять себя брехней. Но сам Ерема, кажется, и думать позабыл о той давней истории, заплесневелая совесть его не мучает.
В прошлом году приехал на мельницу свое зерно размолоть. Борода сбрита, под носом усы, как у Рымарева, важный, будто дура в новой кофте. Подал вожжи Игнату.
— Распряги коня.
Бесцеремонность покоробила Игната, но ничего, распряг, трудно, что ли?
— Теперь таскай мешки наверх, а я мельницу освидетельствую.
Не попросил, не приказал, а так, небрежно обронил, будто не сомневался, что ворочать его мешки для Игната в радость. В помощи Игнат никому не отказывал. Как не помочь? В каждом мешке больше четырех пудов зерна, попробуй один взвали на плечи, подними по шаткой лестнице к ковшу на полати. И тяжко, и несподручно… Но тут он наотрез отказался.