Шрифт:
В недостроенной, на две половины, хате Тодоха уже сидел льстивый кладовщик Мирон Шавула, который всегда первым в селе узнавал о рождениях и смерти, счастье и горе. Его кабанистая фигура, и заросшее седой, серой и рыжей щетиной лицо, и мелковатые глаза налились сочувствием и радостью.
— Такой уж я взволнованный, Тодоша, такой взволнованный, что устоять на месте не могу. О! Читай! — сначала понюхал, а потом протянул завхозу голубой, будто вытканный кусок бумаги.
— Она, дочь! — глянув на буквы, узнал Мамура, пробормотал про себя какие-то слова радости и пристально взглянул на фото: — Уже совсем девушка! А это с ней не Маркова ли Татьяна?
— Она же! — подтвердил Шавула. — Выкапанная Елена. Погуляем, Тодоша?..
— Почему и не погулять!? Сыпь, жена, что варила, — крикнул на весь дом, из-под печки достал четвертину самогону и поставил ее возле письма, которое не буквами, а уже глазами единственной дочери смотрело на него. — Радость, Мирон, у меня.
— Еще бы не радость! — кладовщик расстегнул свитку, отвязал от пояса поморщенное кольцо колбасы и, сияя всеми красками щетинистой бороды, самодовольно бросил его на стол: — Заграничная.
— В трясцу ее! Не хочу заграничного. Сколько там дети намучились наши.
— Глупый, то дети, а это колбаса. Понятие надо иметь, о! — поучительно сказал Шавула и раскапустился за столом, потому что надоело переминание с ноги на ногу. — Садись, — глянул на Мамуру и с удивлением впервые увидел в его глазах некое подобие бабской беспомощности.
Даже такой вор может переживать, — удивился и философски сказал:
— Люблю, когда есть причина выпить и дать работу зубам и желудку. Каким-то тогда человек более интересным становится.
— Когда же она может прибыть? — вслух думал о своем Мамура.
— Коли живая, то прибудет, а неживая — не встанет с земли, — дальше разглагольствовал Шавула. — Правда ли, что хулиганского характера Марко искупал Безбородько?
— Так ему и надо! Чего захотел: женщин простудить и девушек заодно! — вырвалось у Тодоха, но он сразу же остро глянул на Шавулу: — Гляди мне, не внеси только нашему в уши, а то оглохнешь.
— И снова глупый, — огрызнулся Шавула. — Не сегодня же я на свет родился, чтобы не знать политики, вот Наталка, не пора ли нам что-то в кишку вбросить?
— Сейчас, Мирон, — женщина счастливыми слезами кропила очерствевший хлеб, рукой вытирала их и роняла новые.
— Пересолишь хлеб, — не выдержал Шавула.
— Я сейчас другой достану, — опомнилась Наталка.
— Можно и этот хлеб, ты же не заразная, — успокоил ее кладовщик.
— Ну, как ты можешь? — с укором сквозь все слезы взглянула на кабанистого Шавулу, который даже удивился: «А что же он такого сказал? Тоже мне антеллигенцию корчите, будто не знаем, с чего ты жила и чем живешь».
Но Шавула не знал, что Наталка прокляла свою судьбу в ту самую ночь, когда муж принес краденное добро. Он тогда пригрозил ей за глупое слово ножом выбрать душу. И с той ночи ее охладевшая душа уже не жила, а прозябала, ежедневно и еженощно ожидая нового несчастья.
Уже хозяева и гость хорошо пообедали, когда отворилась дверь и на пороге встал бледный от волнения Марко Бессмертный.
— Вот такое. А я думал, Марко, что ты уже в тюрьме прохлаждаешься, — расползлась улыбка по всей щетине Шавулы.
Бессмертный даже не глянул на кладовщика.
— Тодоша, что в письме о моей дочке написано? — с мукой и надеждой взглянул на Мамуру.
— А он тебе не скажет, что там написано, — неожиданно для всех отрезал Шавула и встал из-за стола.
— Почему не скажет? — еще больше побледнел Марко.
— Потому что ты копаешься и подкапываешься под нас, — Шавула взял с подоконника конверт. — Вот оно, письмо, как миленькое… Сними шапку, поклонись, тогда и покажем!
— Шапку только перед богами снимают! — Марко люто взглянул на Шавулу и даже не почувствовал, как из-под рук выпали костыли. Он без них так ступил шаг и другой, что Шавула со страхом качнулся назад. — Давай письмо, негодяй!
— Да бери… Я же пошутить хотел, — в мелких зеницах кладовщика скрестились злость и страх.
Марко дрожащими руками выхватил конверт, достал фото, прикипел к нему, застонал, потом беспомощно оглянулся и начал ребром ладони вытирать глаза.
— Марко Трофимович, дорогонький… — и себе заплакала Наталка.
— Где она теперь? — глухо спросил женщину.
— Ой не знаю, дорогой человек, ничего не знаю. Развела же их страшная кривда еще в сорок четвертом, развела, как гром — голубят.