Шрифт:
Три других голоса отнюдь не подголоски главному персонажу книги, а скорее коррективы, а то и в опровержении версии, излагаемой ИБ орально и текстуально и приведенной в эпиграфах. Но и монолог мертвеца, то есть главного героя, отнюдь не тождествен один в один высказываниям его прототипа, а в ряде случаев является существенной к ним поправкой.
К примеру, если гармошка сепий с ведутами Венеции прямо заимствована из устных и печатных рассказов ИБ – «…девушка, за которой я ухаживал, подарила на день рождения набор открыток с рисунками сепией, который ее бабушка вывезла из дореволюционного медового месяца в Венеции, и я корпел над ними с лупой», – то его земное и заземленное (в данном случае точнее было бы сказать «приводненное») понимание метафизической цитаты из Библии «Земля же была безвидна и пуста; и тьма над бездною. И Дух Божий носился над водою» – выправлено в соответствии с его предполагаемым потусторонним опытом. В самом деле, предположить, что «если Он носился над водой, то значит, отражался в ней» – изустное заявление ИБ, подтвержденное им в венецейском эссе: «В любом случае, я всегда считал, что раз Дух Божий носился над водою, вода должна была его отражать»
(«Fondamenta degli Incurabili»), – такой подход слишком материалистичен для метафизика, коим ошибочно все-таки полагал себя ИБ. Наделенный новым опытом, ИБ в своем загробном монологе сам себя как бы поправляет, когда говорит, что смятенный дух носится над лагуной не отражаясь в ней, и еще пару раз варьирует это свое посмертное наблюдение. В самом деле, кто может быть большим метафизиком, чем мертвец? У него нет другого выбора.
Монолог ДБ, в свою очередь, начинается эпиграфически – со стихов Дмитрия Бобышева, в которых выражена иная, его собственная версия на тему «обожались и обжимались», и даже стилистически выстраивается под этого реального прототипа (один из ориентиров – классный бестиарий Дмитрия Бобышева – Михаила Шемякина «Звери св. Антония», подаренный мне одним из них), хотя и не в такой цитатной зависимости, как речь главного персонажа романа. И вообще семантическое наполнение монологов – в частности, монолога ДБ – принадлежит, конечно, нам с рассказчицей, а не прототипу, и зависимо разве что системой образов молодого, питерского Бобышева, а не поворотом сюжета. Ключевой образ – с подожженными Мариной Басмановой в новогоднюю ночь занавесками – не только вычитываем из приведенных в эпиграфе стихов Бобышева («Тот новогодний поворот винта, когда уже не флирт с огнем, не шалость, с горящей занавеской, но когда вся жизнь моя решалась»; «Но как остановились эти лица, когда вспорхнула бешеная птица в чужом дому, в своем дыму, в огне…»), но и подтвержден независимыми источниками. Галина Шейнина, например: «Накануне этого Нового (1964) года Бобышев предупредил, что приедет с девушкой. Девушка оказалась Мариной Басмановой.
Дима объяснил, что Иосиф поручил ему опекать Марину во время его отсутствия. Мы встретили ее приветливо, но дальше отношения не сложились. Марина всю ночь молчала, загадочно улыбаясь `a la Джоконда. Под утро, заскучав, она, все с той же загадочной улыбкой, подожгла на окнах занавески. Пламя вспыхнуло нешуточное, и она прокомментировала: “Как красиво горят”. По всему стало ясно, что Димина опека зашла слишком далеко…»
Сам Бобышев в своих скорее обиженных, чем реваншистских воспоминаниях дает этот эпизод несколькими фразами: «Как пришли, со свечами, мы продолжили свой ритуал, танцуя. Маринина свеча подожгла серпантиновую ленту, и огонек, побежав, прыгнул на занавеску.
– Красиво!
Начавшийся было пожар потушили, мы поднялись в горницу и задремали „под польтами“. Год обещал выдаться незаурядным» («Октябрь», 2002, № 11).
Цитируемые воспоминания ДБ «Я здесь» остались как источник незадействованными и даже невостребованными рассказчицей. Причина – хронологическая: этот семантически и композиционно ключевой, контрапунктный отсек «Post mortem» был закончен летом 2002, то есть до того, как Бобышев дошел, наконец, в своих мемуарах до их общей с ИБ истории и обнародовал ее в ноябрьской книжке журнала «Октябрь» за 2002 год, а та дошла до Нью-Йорка – через Интернет – только под Рождество. Не впадая в оценочно-рецензионный жанр, что увело бы комментатора в сторону, отмечу, что в наиболее важных аспектах ДБ прямым и косвенным образом подтверждает догадки, прозрения и знания автора этой книги: что в то время как ИБ демонстрировал свою близость с МБ, сама МБ отстаивала и подчеркивала свою независимость: «Иосиф на языке зверюшек и земноводных старался показать их зависимость, она, наоборот, свою независимость. И она держалась независимо: вот ведь, звонила, заходила ко мне сама, – очевидно, ни перед кем не отчитывалась. Она даже подчеркивала свою отстраненность.
– Как же Иосиф? Мы с ним были друзья, теперь уже, правда, нет.
Но ведь он, кажется, считал тебя своей невестой, считает, возможно, и сейчас, да и другие так думают. Что ты скажешь?
– Я себя так не считаю, а что он думает – это его дело.
„Я себя так не считаю“, – значит она свободна, и этого достаточно»; что как поэт ДБ был ближе МБ, чем ИБ: «Моему любимому поэту.
Марина», – надписала она подарок ДБ; что для МБ роман с ДБ был не просто увлечением или адюльтером, но своего рода стимулятором и ultima ratio в ее конфликтно-любовных отношениях с ИБ: «…поиски объяснений ее (Марины) колеблющегося поведения в совсем уже чуждом ряду понятий – в стратегии кокетства, в использовании меня как средства уловления не меня, а его, его, – вот в чем был „потерянный рай“ ослепившего меня на минуту счастья»; что и ДБ не просто запал на МБ, но рассматривал ее скорее как трофей в поэтическом турнире с ИБ: «Хотелось… счастья, но добытого в одолениях и усилиях, за которые дорого и с хорошим риском плачено»; «а – треугольник? Его напряжение то ослабевало, то вновь выпирало углами – им явно манипулировала Марина, для меня ее притягательность вовсе не исчезала, но стала восприниматься уже как литературный трофей, то затеняясь унынием, то подсвечиваясь надеждой», либо весьма характерная сцена, когда ДБ, будучи в гостях у МБ, узнает, что ИБ стоит напротив у дома – в опровержение заявления Бродского, что он, хотя и выслеживал в ту ночь Марину, но прекратил слежку, не дойдя до дома своего бывшего близкого друга, а теперь удачливого соперника и лютого врага: «Марина, ахнув, отдернула занавеску. Я шагнул к окну и, скрестив руки, встал с ней рядом. На той стороне улицы у дома Всеволожских стоял и смотрел на освещенные окна Иосиф. Марина запахнула занавеску и чуть не зашипела:
– Отойди! Как ты можешь так?»; что ДБ еще в стерильно-платонический период отношений с МБ («Наши общения с Мариной, и так дистиллированные, не замутнялись никакими ухаживаниями и как будто собирались остаться надолго в состоянии бестелесного и восхищенного интереса друг к другу») рассказал о них ИБ, вызвав понятный вопрос последнего, спит ли он с ней, от которого ДБ ушел, оставив ИБ в больших сомнениях; честный Яго, ДБ выдает свой поступок за порядочность, но его можно трактовать и совсем иначе – ну, хотя бы как хвастовство (эвфемизм).
Вплоть до угаданных автором «Post mortem» отношений беременной МБ с ДБ:
«Вдруг – звонит и врывается ко мне в закут моя лира, мандолина дражайшая, вся в слезах, в испареньях адреналиновых… Что случилось, в чем дело? Оказывается, на четвертом месяце, хочет делать аборт, просит адрес врача или какой-нибудь частной клиники. Но почему же такое решение? Я – против. Если двое хотели сделать ребенка, то надо вынашивать и рожать. Нет, она этого совсем не хотела и даже не предполагала, все – едва ль не умышленно – он.
…Но если она ищет кардинальных решений для этих интимнейших дел, то почему же – ко мне? Нет, опять же ко мне, уже с девятимесячным брюхом, и теперь: приму ль я ее навсегда? Конечно же, именно навсегда и приму, и никак иначе! Что там Толстой – ведь и у Достоевского не было ничего подобного. Забрезжила какая-то пародия на задуманное некогда счастье: Арлекин переодевается в панталоны Пьеро и роняет на сцену граненые ананасы слез».
Однако куда важнее, чем эти совпадения, – прорывы моего романа в неведомые вспоминателям области: по классической формуле, автор начинает там, где те кончают, дырявя документ. Воспользовавшись опять-таки классическими формулировками, сформулируем собственную антитезу; «давно уж ведомое всем» – или «страстное земное перешел»? В последнем помощь Бобышева-поэта, метафорически схватившего в синхронных и аутентичных стихах описанную в «Post mortem» драму – даже там, где она являет вполне мелодраматический лик – куда значительнее, чем гипотетическая помощь от Бобышева-вспоминаль щика, будь даже его мемуары напечатаны вовремя.