Шрифт:
Здание по наружности своей просто, хотя и огромно; тут великолепие пожертвовано пользе. Позади строения сад с прекрасным фонтаном. Поднявшись по легкой для всхода лестнице, украшенной фонтанами и приличными статуями, вошли мы в средний этаж. Мужчины и женщины распределены по палатам; тут выздоравливающие, там тяжело больные, а там неизлечимые и сумасшедшие. В огромной зале за общим столом более 300 выздоравливающих с жадностью поглощали куски хлеба, плавающие в жидком супе; они просили милостыню по привычке. Комнаты везде нечисты и если б не отворяли окон, то воздух мог бы быть вреден. Здесь лечат простыми средствами, покоем, пищей и лимонадом, которого употребление полезно в здешнем климате. Докторы славятся искусством, и больные, как меня уверяли, не умирают здесь преждевременной смертью. В приемной зале поставлен портрет Фердинанда IV во весь рост. Он очень похож, я взглянул на него с уважением. Фердинанд любим своими подданными и как добрый государь, заступник бедных и сирых, достоин преданности и благодарности народной.
В нижнем этаже по обе стороны длинного коридора, в низких комнатах со сводами, на одной половине доживают последние минуты жизни неизлечимые, на другой – сумасшедшие. Один из них в сенях под огромными аркадами прикован был к стене цепью, держащей его поперек стана. Руки и ноги обшиты были у него кожей, темя обрито, остатки волос стояли щетиной. При появлении нашем он бросился к нам, начал прыгать подобно лютой гиене, грыз цепь, руки и охриплым голосом произносил невнятные звуки; но когда вошел его смотритель, он бросился в угол и зарылся в лежащей там соломе. Сей несчастный отвергает обыкновенную пищу и беспрестанно просит сырого мяса; бешенство его чрез каждые три месяца продолжается по две и по три недели, и уже другой год он находится в больнице. Войдя в коридор, нам отворили 1-й №. В нем лежал на постели кардинал, он со всей важностью благословил нас. Это нищий, сказал смотритель. Во 2-м № сумасшедший от честолюбия; 20-летний студент сей называет себя генералом, беспрестанно чертит планы и располагает войска к сражению. Смотритель его обходится с ним ласково, докладывал о нашем приходе и, принимая приказания, величал его Ваше Превосходительство! В 3-м № промотавшийся барон, который помешался на том, что у него к 99 не доставало сотого жилета. Большая часть сумасшедших была от честолюбия, и более женщин, нежели мужчин. «Есть ли у вас сумасшедшие от любви?» – спросил я у лекаря. «Теперь нет ни одного; были, но они скоро у нас выздоравливают. Наши женщины человеколюбивы, – продолжал шутливо доктор, – они не любят сводить с ума и редко подают причины приходить в отчаяние. И так справедливо сказал Панглос, „что все в свете к лучшему“ и в самом зле заключается добро». Наконец показали нам сумасшедшую девушку. «Конечно, от любви?» «Нет, – отвечал доктор холодно. – Она имела несчастье лишиться отца своего, казненного публично за доказанное преступление. Она взошла с ним на эшафот, сколько ни уговаривали ее сойти вниз, но она осталась при отце до последней минуты. Твердость, спокойствие духа ее обманули исполнителей приговора; но когда голова отца покатилась по помосту, когда кровь брызнула в лицо дочери, тогда несчастная схватила голову, облобызала ее, завернула в шаль и тут же упала без чувств и лишилась ума. Чрез год она пришла в память, но лишь вышла из больницы, встретилась с солдатом, вспомнила о казни и снова лишилась ума. Теперь она выздоравливает, и когда совершенно оправится, королева приказала удалить ее в деревню, где она будет получать от Ее Величества достаточный пенсион».
Быв немного нездоров, в один красный день вышел я с квартиры моей, бывшей в предместье Саразен, подле Порта-Нуова, просто в сюртуке, с тем, чтобы поблизости несколько прогуляться. В городе благовестили к обедне, толпы богомольных с молитвенниками в руках шли со мной по пути. Прошед с версту, вижу пред собой стену, растворенные ворота и кипарисную аллею, в конце коей монастырь; переменяю намерение и иду в церковь молиться. Набожное расположение мое награждено было неожиданным явлением; любопытство удовлетворено ужасным видом смерти. Аллея, по которой я шел, пересекалась накрест с другой; там кое-где печально стояли кипарисы; и надгробные памятники, большей частью весьма простые, занимали все пространство; мраморные плиты были исписаны стихами и надписями. Зеленая поляна отделяла монастырские строения от сада. Я просил шедшего подле меня, как монастырь называется? Он отвечал мне: «Вы находитесь на поле мертвых» (Campo di Morti). Такое название удивило меня, и сказанное незнакомым подтвердилось самым делом. Монастырский колокол несколькими унылыми ударами возвестил о прибытии покойного. Я остановился, обратился к воротам и увидел в оных несколько портшезов, пред коими несли на длинном древке черный деревянный крест; носильщики были в траурном платье, на портшезах нарисована Адамова голова. Вместе с портшезами вошел я в церковь, и представьте себе мое изумление. Посреди церкви, на катафалке, обитом черным сукном, на верху и на ступенях лежало более 20 тел без гробов; одни одеты были в приличных платьях, но без покровов, другие просто обернуты только холстиной. Я видел смерть во многих видах, не страшился ее по должности и чести; но, признаюсь, новое сие явление, какого я не ожидал, привело меня в трепет; слабость после болезни, печальные псалмы, музыка, раздирающая душу, горестные лица, вопли и слезы окружающих катафалк, заставили меня опасаться, что я не могу выдержать печального обряда погребения; но любопытство видеть оное побудило меня остаться. Обедня кончилась, родственники последним целованием простились с умершими, все вышли, церковь заперли. Мне ничего более не оставалось делать, как просить проходящего мимо меня капуцина рассказать мне обряд их погребения.
Капуцин был ужасного вида, босиком, в толстой, рыжеватого сукна рясе и очень неопрятен. По такой наружности я не ожидал, чтобы он был вежлив, но вышло напротив, он был даже очень снисходителен. По первому моему вопросу капуцин с ласковым видом обещал удовлетворить мое любопытство; потом спросил, с кем имеет честь говорить, и, услышав, что я русский, поклонился и продолжал: «Очень рад, милостивый государь, что буду иметь случай чем-нибудь услужить русскому». Он тотчас приказал принесть себе ключи; между тем мы подошли к длинному строению, составляющему левый флигель монастыря, отперли дверь, отворили и, боже мой! что я тут увидел. Тысячи человеческих остовов, стоявших и привязанных к стенам, сложенных на столах и валяющихся на полу. Я побледнел, содрогнулся, укорял себя за пустое любопытство, но уже поздно было раскаиваться, стыдно было отказаться, и я вошел за капуцином в длинную невысокую галерею, освещенную сверху, и то весьма слабо. На груди каждого скелета повешена была черная дощечка с надписью, кому принадлежали бренные сии остатки, год и число, когда родился и умер. Проходя далее, я видел несколько гробов или, лучше, серебряных и бронзовых ящиков, где лежали кости знатнейших вельмож. Гробницы сии были заперты, и ключ от оных обыкновенно хранится у ближайшего родственника. Жители Палермо часто посещают монастырь смерти; заживо выбирают себя места в галереях и плачут на гробах предков своих, умерших за 200 лет. В саду, только для виду, ставятся монументы. Я очень обрадовался, что мы скоро вышли из галереи; но капуцин повел меня к другому строению, обнесенному высокой стеной в углу ограды монастырской и в отдалении от жилых покоев. Служка отворил нам железную калитку. Посреди двора стояло низкое, не более двух аршин высоты здание, покрытое толстым сводом. Небольшие вокруг оной окна заперты были железными ставнями. Вот общая могила все умершим в Палермо. Погреб наполнен известью, тела, привязанные к железным лопатам, на длинных древках утвержденным, спускаются в погреб, засыпаются известью и, когда тело будет истреблено, скелет ставят в галерею. Тела знатнейших господ, вынув наперед внутренность, засушивают в небольшой пещере, и труп сохраняет на себе кожу довольно долгое время.
В жарком климате такое погребение очень благоразумно; моровая язва, истребившая половину жителей Палермо, была поводом к оному; плачевный опыт научил брать сию необходимую осторожность. Уже более 200 лет постановлено законом умерших не отпевать в городских церквах, а тотчас без всяких церемоний из домов переносить в сей капуцинский монастырь, где, по совершении обряда погребения, тела из церкви переносятся сначала в погреб, где, из предосторожности, дабы не погребли лишившихся жизни от продолжительного обморока, оставляются оные на пять или на семь дней, смотря по обстоятельствам. Анатомить умерших прежде сего срока также запрещено.
Пятимесячное пребывание в Палермо доставило нам многие знакомства. В саду не блуждали уже мы посреди пышного общества подобно отчужденным; на бале не сидели в дальнем углу без дела; в саду кланялись нам издали; на бале мужчины встречали нас ласково, дамы охотно с нами танцевали; наконец, в театре вместо того, чтобы заниматься представлением, уже должны были, следуя тамошнему обыкновению, ходить по ложам. В Дворянском собрании принимали нас как своих родственников. Мы тем охотнее посещали сие общество, что в том друзья наши, гвардейские офицеры, и вся военная молодежь, обыкновенно назначали, как провесть завтрашний день и, приглася дам, собирались в саду Флоре или в каком маскараде, духовном концерте, кофейном доме литераторов, любителей музыки и наконец в мещанском клубе. Читатель, не делай скоро заключения; если судить будешь по своим обычаям, то можешь ошибиться и быть несправедливым. Здешнее мещанское общество, состоящее из трудящихся купцов, простых ремесленников и цеховых мастеров, не то, что могло бы быть у нас. Здесь дочь портного, даже башмачника, танцует менуэт, кадриль, вертится в вальсе; говорит не областным, но благородным тосканским наречием. Здесь хотя нет, как в Королевском собрании, бриллиантов и многоцветных кружев, но все девицы одеты чисто, щеголевато и прилично; все цветут как майские розы; белы, румяны, нет почти ни одного дурного лица, нет той бледности, утомленного взора, которого стараешься избегнуть, и потому-то мы чаще были в мещанском и дворянском, нежели в Королевском собрании. Девицы в обхождении очень ласковы. Они, привыкнув к испанской гордости своего дворянства (которое, однако ж, охотно посещает их общество) и за малейшее внимание были признательны. Матери оставляли дочерям всю свободу, отнюдь ни в чем нас не подозревали; и случалось, что некоторые из них, заметив, что русский предпочитает ее дочь другим, охотно и часто с ней танцует, вставали с мест своих и искренне благодарили за честь, делаемую их дочерям.
В продолжение карнавальных праздников мы закружились в вихре большого света. За несколько дней приглашали нас на какую-либо прогулку, на концерт, на бал и маскарад. В сем последнем ясно виден характер и нрав шутливых итальянцев. О карнавальных увеселениях я буду говорить после; теперь скажу несколько слов о маскараде, называемом Veglione, продолжающемся во всю ночь. После театра зрители из партера вышли, скамейки были вынесены и в полчаса сцена сравнена с партером, что составило обширную залу. Пока делались сии приуготовления, в ложах ужинали, музыка играла симфонию. Король с детьми был в своей ложе; при нем не было никакой стражи; любовь народная заменяла оную, присутствие его не мешало веселости, напротив, более одушевляло публику. Лишь зала была готова, ударили в литавры, музыка заиграла марш, и вдруг со всех сторон начали входить маскированные лица с ужимками, приличными своей одежде; зала скоро наполнилась, сделался шум, визг, все говорили не своими голосами, один ревел коровой, другой пел арию, тот мяукал кошкой, там в странном положении поэт декламировал стихи, все прыгали, кривлялись, кружились и ломались, и это так всех забавляло, что зрители смеялись от доброго сердца.
Маскированные рассыпались по ложам, входили даже в королевскую, забавляли Его Величество шутками, замысловатыми стихами, остроумием или только нарядом. Король в самом деле был очень снисходителен и милостив и, по-видимому, утешался сим.
«Скажите мне, кто так прекрасно играет на скрипке в театре Сан-Фернандо?» – спросил я однажды у профессора музыки Чичилиано. «Это Гримальди, – отвечал профессор, – славнейший наш артист, камер-музыкант, гений, какого Италия едва ли когда имела, и притом чудак, милый, ленивый и беспечный. Неужели вы ничего о нем не слыхали? Его жизнь и странности обращают на него общее внимание; он очень известен, уважаем всеми и любим самим королем. Я вам расскажу об нем нечто, – продолжал Чичилиано. – Он имеет такой дар, что в театре, когда ему должно играть соло, вдруг по вдохновению восхищает всю публику и еще более удивляет музыкантов тем, что, когда ему вздумается, без приуготовления и труда сочиняет важнейшую музыку; иногда пишет ноты на память, без помощи инструмента или, взяв оный, приказывает писать ноты другим, а как редко имеет он терпение дожидаться, чтобы успели музыканты писать за ним, то он для всего держит при себе слепого ученика, который обладает таким редким слухом и привыкнул понимать своего учителя так, что перенимает у него длинную фантазию с одного раза. Гримальди делает все по первому движению, ни к чему себя не принуждает, даже играет у короля тогда, когда ему придет охота. Будучи не богат, он ни у кого не играет за деньги, подарков ни от кого не принимает; между тем живет на чужой счет, жалованье раздает нищим, словом, золотом не дорожит и о себе нимало не печется. Холостым он вел беспорядочную и самую беззаботную жизнь. Король, желая удержать его при дворе, приказал женить его. Сыскали невесту, ввели Гримальди в дом ее родителей и распустили слух, что он женится. Король поздравил его; удивленный чудак, поклонившись, спросил: разве Вашему Величеству угодно, чтоб я был рогоносцем? Лучше, нежели рассеянным и ленивым. Вы того желаете, я согласен. Король на другой же день приказал кончить свадьбу, щедро наградил Гримальди и прибавил ему жалованья. Что же сделал Гримальди, послушайте: он после обеда где-то встретился с своим приятелем, которого давно не видал, зашел с ним в кофейный дом и, увлеченный дружеской беседой, забыл, что невеста дожидает его в церкви. Когда он на рассвете воротился домой, то на упреки своих знакомых он холодно отвечал: друга своего я давно не видал, а жениться и ныне успею». «Как бы мне желалось послушать его вблизи», – сказал я. «Это трудно, – отвечал Чичилиано, – однако ж я постараюсь доставить вам к тому способ». По наставлению его, товарищ мой Н. пошел в кофейный дом, где часто бывал Гримальди, познакомился с ним весьма коротко, и Гримальди пришел с ним на квартиру, остался обедать, после театра в тот же день пришел ужинать и обещал без приглашения ходить к нам чаще. Он сдержал свое слово. Мы со своей стороны никогда не просили его что-либо сыграть; но в один день Гримальди нашел у нас пятерых лучших в Палермо виртуозов. После обеда, растроганный одной пьесой сочинения Чичилиано, Гримальди послал за своей скрипкой и учеником и наконец я слышал его игру. Не знаю, кому больше удивляться, ему ли или слепому его ученику, который, стоя подле одного музыканта, играл то же самое, что и сей, точно так, как бы пред ним лежали ноты. Гримальди, довольный похвалами своему слепцу, берет наконец свою скрипку, настраивает, делает пробу и начинает играть в полном расположении. Музыканты окружают его, один преклоняет ухо к его инструменту, другой берет бумагу, чтобы писать ноты, только Чичилиано осмеливается тихо аккомпанировать ему на мандолине; слепец играл только тогда, когда ему приказывали. Начинается адажио; инструмент издает живой голос, все звуки сливались, минор коснулся сердца; музыканты, устремив глаза на своего Орфея, не смели дохнуть, и если б печальный минор еще продолжился, то, конечно, заставил бы нас плакать, но рондо, веселое, плавное, взятое с народной песни, «Эспаньола» называемой, покатилось по струнам, оживило, обрадовало нас. Музыканты взяли инструменты, играли все вместе и каждый один за другим продолжал соло по своей фантазии и играл превосходно. После того Гримальди ударом смычка вдруг переменяет тон, начинает один новое аллегро, музыка утихает постепенно, он уходит в нише и мы вдали слышим гобои, там арфу, скрип ворот, лай собаки и подражание голосам некоторых птиц, словом, шутя забавлял он нас более двух часов чудесами искусства музыкального, и все из головы или, лучше, из его души изливалось.