Шрифт:
— Я люблю только вас, Надя, одну во всём свете… Если вы мне скажете, чтоб я бросился в пруд, в огонь, — я брошусь. Вот что… Больше я никогда не скажу вам этого… Но это вы должны знать.
— Алёша, Алёша… — произнесла Надя, поражённая, как громом, и тщетно пытаясь улыбнуться. — Что с тобой, мой голубчик? Зачем ты говоришь такой вздор? Разве брат и сестра не могут любить друг друга, не бросаясь в воду? К чему эти фантазии?
— Брат и сестра? Вы мне троюродная сестра. А на троюродной сестре можно жениться, — шептал Алёша в припадке какого-то отчаяния. — Я знаю, вы смеётесь, вы меня считаете ребёнком, а я почти вам ровесник. Мне пятнадцать лет. Разве я виноват, что люблю вас не как сестру, а как своё божество? Я знаю, что вы любите Суровцова и выйдете за него замуж. Это все знают. А всё-таки я говорю вам… Я не могу молчать дольше… Моя любовь меня сожигает… Мне недолго жить не свете, я это чувствую. Прежде, чем будет ваша свадьба с Суровцовым, будут мои похороны. Помните это, Надя… После они не могут быть.
— Алёшечка, Алёшечка, — твердила Надя, всё более и более ужасаясь неожиданной исповеди Алёши. — Не грешно лит тебе говорить такие вещи Мы с тобой всегда были друзья, и конечно, навсегда останемся друзьями. Я знаю, какой ты умный и добрый мальчик, и никогда не ожидала от тебя таких странных фантазий. Верно, ты начитался глупых романов и бредишь ими. Тётя говорила, что у тебя постоянно отнимают романы, которых тебе не следует читать. Алёша, голубчик, пожалуйста, успокойся, не расстраивай себя. Ведь ты это всё шутил, не правда ли?
— Если бы вы растоптали меня своей ножкой, я бы с наслаждением целовал ваш след, Надя! — восторженно шептал Алёша, смотря на Надю воспалёнными глазами. — Вы прекрасны, как херувим, вы добры и чисты, как Божья Матерь. Моя сестра Лида тоже хороша, но она ангел зла. Абадонна. Вы — ангел света. Кто осмелится посягнуть на вас, пусть будет проклят. Вы выше людей… Вы не для земли… Я буду всею душою ненавидеть Суровцова, если он женится на вас. На вас нужно молиться, лежать перед вами во прахе. Не прогоняйте меня, дайте мне поклониться вам!
Алёша рванулся со скамьи и упал перед Надей на колени с безумным рыданием. Надя вскочила, бледная, как смерть.
— Алёша, всему есть мера! — вскрикнула она. — Я тебя просила не дурачиться. Я ненавижу театральные сцены. Ты ребёнок и должен вести себя как прилично ребёнку. Мне стыдно за тебя, да и за себя, что я так долго позволяю тебе делать глупости. Встань и дай мне уйти, если тебе не хочется уйти самому.
Но Алёша крепко схватил её ноги и с громким рыданием судорожно целовал их.
— Моё божество, мой кумир, — шептал он среди всхлипыванья, — дайте мне умереть у ваших ног…
Надя шла домой по аллее, глубоко возмущённая. Она не только не ожидала никогда от Алёши такого безумного признания и ещё более безумного поведения, но ей даже никогда не приходила в голову возможность подобного извращения детской натуры. Она была так чиста и проста сама и так любила детей, что всех их считала безусловно простыми и чистыми, и далека была от мысли церемониться с ними, каков бы ни был возраст их. Но теперь для Нади открылся новый мир, и это открытие перевернуло всё сердце Нади. «О, как они испортили этого ребёнка! — говорила она сама себе, ускоренными шагами приближаясь к дому. — Они преступники, а не воспитатели…»
Надя почти вбежала на балкон с закрытой книжкой в руках и наткнулась на гостя. Юнкер Штраус, высокий и гибкий, как молодой ивовый прут, в гусарском колете, с какими-то венгерскими сапогами, на которые он возлагал особую надежду, встретил её на балконе ловким звуком шаркнувших шпор и расхожею любезностью, которую он считал наиболее пригодной в данных обстоятельствах. Штраус вертелся перед тремя девицами, сёстрами Нади, и когда принуждён был уступить дорогу Наде, сухо отвечавшей на его приветствие, пируэт, который он сделал с целью отретироваться, не показывая всем четырём девицам ничего, кроме своего переднего фаса, заслуживал одобрения за свою военную ловкость. Однако Наде сейчас же стало совестно за свою резкость, и она, отнеся книгу в свою комнату, принудила себя вернуться на балкон.
— Вас давно не видно, — сказала она Штраусу.
— Я ездил в соседний уезд. Наш эскадронный командир там женится, так приглашал на бал. Я вам говорил, кажется, что он женится на Темирязевой; богачка страшная, только зла и кривобока. А вы цветёте, Надежда Трофимовна, вместе с весною; я не видал вас только один месяц и нахожу, что вы…
— Постарела на целый месяц?
— Если красота есть старость, то да, постарели. Очень постарели, — лебезил, изгибаясь своим долговязым корпусом, болтливый юнкер, необыкновенно довольный своим остроумием.
Надя хотела сказать ему какую-нибудь резкость, которою она обыкновенно встречала пошлое любезничанье, но, взглянув на невинную, безусую фигуру юного воина, только улыбнулась с сожалением.
Юнкер Штраус нравился Лизе гораздо более, чем её суровой сестре, и она, вместе с Дашей и Соней, самым искренним образом утешалась любезностью своего неутомимого кавалера; юнкер Штраус имел способность рассказывать целые дни сряду, утром и вечером, с одинаковым оживлением, самые разнообразные истории, но, к сожалению, те из этих историй, которые казались сколько-нибудь возможными, были решительно неинтересны. Однако при таких недостатках подобная говорильная способность юнкера Штрауса была дорогим качеством в простодушном деревенском обществе, не дрессировавшем себя для гостинной болтовни. Простушки Коптевы только рты разевали, слушая неистощимые речи юнкера, а так как, слушая его, они продолжали работать и чувствовали себя почти свободными от обязанности не только отвечать, но даже и спрашивать, то нельзя не согласиться, что они имели в молодом воине редкого по удобству гостя. Кроме того, справедливость требует сказать, что юнкер Штраус никогда не имел собственного настроения духа, а считал своим главным светским долгом сообразоваться с настроением дам. Поэтому, если дамы хоронили кого-нибудь, юнкер Штраус покоя не знал, отыскивая венки из иммортелей, развозя печальные приглашения и обшивая трауром сверкающие детали своего мундира; если же, напротив того, дамы устраивали спектакль любителей, концерт или живые картины, юнкер Штраус делался таким же одушевлённым добывателем и поставщиком всевозможных подробностей этой затеи. Юнкер чувствовал себя вполне счастливым в своём деревенском изгнанье, если на неделе случались какие-нибудь экстренные дни, вроде именин, крестин, не говоря уже о свадьбах. Тогда вся неделя его была полна содержания и смысла. Он метался из дома в дом, как трудолюбивая пчела на сборе мёда. Сначала надо было спросить у тех, у других, будут ли они; подбить, если не будут; если им нужно было что-нибудь достать, чтобы поехать, юнкер Штраус тотчас же вызывался достать, и доставал непременно. Потом необходимо было объездить знакомых с другой целью — узнать, кто доволен, кто недоволен и чем недоволен, и уведомить об этом всех других знакомых. Дела вообще было не мало для того, кто не боялся дела.