Шрифт:
— Алёша, марш с нами! — командовала Лиза поход на Дашины арбузы.
— Нет, прощайте, я уеду сейчас. Мама будет сердиться, — ответил Алёша, медля на балконе.
— Ты не пойдёшь, Надя?
— Да жарко, я ведь сейчас только из саду, не пристани целый час сидела.
— Ну, будете без арбузов, сами виноваты! — кричала Лиза уже из аллеи.
Алёше нужно было уходить, но он не решался. Надя сидела суровая и непоколебимая, задом к нему. У Алёши не сердце было нехорошо. Он был очень недоволен собою. Его восторженная исповедь казалась ему теперь ужасною дерзостью, после которой Надя не захочет говорить с ним; он помнил, что высказал ей свою ненависть к Суровцову, а Надя знает, конечно, как ласков и внимателен был к нему всегда Анатолий Николаевич. Надя никогда не простит ему этой обиды. Точно так же противен был Алёша сам себе за своё наглое обращение с юнкером. «Какое право имею я смеяться над ним? Надя слышала все мои глупые выходки и теперь будет презирать меня!»
Алёша в нерешительности вертел в руках шляпу и хлыст, не зная, проститься ли с Надей, или уйти просто.
— Прощайте, Надя, — наконец с усилием произнёс он, не двигаясь с места и потупив глаза.
— Прощай, Алёша, — холодно и не оглядываясь ответила Надя.
Алёша постоял молча несколько минут во внутренней борьбе с самим собою.
— Надя, простите меня, не сердитесь, — тихо прошептал он, ещё ниже поникая головой. Надя не отвечала. — Вы не прощаете меня? — так же тихо спросил Алёша.
— Ты злой мальчик, Алёша, — строго сказала Надя. — У тебя в сердце мало любви к людям. Иначе бы ты не осуждал так других и не думал бы так много о самом себе; ты считаешь свои капризы выше всего на свете. Это очень дурно.
— Капризы? Какие же капризы, Надя? Я был раздражён и наговорил глупостей Штраусу, это правда. Если вы хотите, я попрошу у него извинения. Но то, что я сказал вам, это не каприз. Я должен был высказать во что бы то ни стало… не браните меня за это… это не в моей власти; я и без того очень несчастлив.
— Ты не несчастен, Алёша, а ты испорчен, — ещё строже сказала Надя. — Вместо того, чтобы учиться хорошенько, как другие дети, и играть, как все дети играют, ты корпишь тайком над всякими сумасбродными книгами и набиваешь себе голову пустыми фантазиями. Это не поведёт тебя ни к чему хорошему. Посмотри на себя, ты не похож на мальчика… бледен, расстроен, точно больной.
— Я действительно болен, Надя. Мне недолго придётся жить… но пока не умру, я буду думать только о вас и любить только вас одних…
— Ты, верно, хочешь, чтобы я ушла и отсюда? — с сердцем сказала Надя. — Я тебе навсегда запрещаю говорить мне подобный вздор.
— Я могу не говорить этого, но я всегда это буду чувствовать, Надя, — с твёрдой решимостью отвечал Алёша. — Может быть, я и вправду злой. Я никого не люблю: ни матери, ни сестры; мне противны почти все люди, которых я вижу в нашем доме. Все они лгут, сплетничают, ничего не понимают, ничего не делают, ни о чём не думают. Не могу ж я любить людей, которых я презираю. Но есть же во мне и что-нибудь хорошее, когда я мог понять вашу чистую душу, Надя, и полюбил вас. Нет, Надя, я не злой, ей-богу, не злой, — порывисто прибавил Алёша слёзным и тёплым голосом. — Мне хочется много любить, всех любить, Надя… Меня душит тоска, что люди так дурны, что так мало правды и добра на земле. Разве я виноват, что ненавижу пошлость? Ведь вы сами ненавидите её, Надя. Отчего же вы запрещаете мне любить вас, как любят Пречистую Деву, Мадонну? В вас мой идеал добра…
— Прощай, Алёша! — сказала Надя, вставая. — Я думала, что ты образумился, и ошиблась. Я тебя прошу не приезжать к нам, пока ты не выздоровеешь. Слышишь, Алёша, это моё требование. Если ты не можешь молчать, то и я, в свою очередь, не могу слушать.
Надя быстро пошла в гостиную. Ей было очень жалко Алёшу, и в груди её ходила какая-то горячая волна, просившая вылиться в слёзы; но она считала необходимым как можно сильнее огорошить Алёшу и вооружилась всею суровостью, на которую была способна.
— Вы изгоняете меня навсегда, Надя, навсегда? — жалобно спрашивал ей вслед Алёша.
Но он не получил ответа. Постояв минут пять в грустном раздумье. Алёша медленными шагами спустился с балкона и прошёл через садовую калитку во двор, где стоял его шарабан. Свинцовая доска была у него на мозгу и на сердце. С парников, через сочные куртины, на которых широко раскинулись антоновские яблони, долетали весёлые голоса.
— Да идите ж, идите, господа! Ведь, право, довольно! Вы ни одного папе не оставите. Он после обеда всегда ест, — обиженно, но безропотно упрашивала Даша.
— Ей-богу, это не я. Я взял маленький, а этот Лизавета Трофимовна сорвала, — с убеждением отговаривался голос Штрауса.
Шарабан мягко покатился по двору. Алёша сидел, не оглядываясь на коптевский дом, машинально вслушиваясь в болтовню, долетавшую с парника. Только подъезжая к своему дому, вспомнил он, что не видал Трофима Иваныча и не исполнил поручения матери.
За кулисами
Лидочка давно уже соскучилась в своих Спасах. Осень показалась ей бесконечною. С наступлением ветров и дождей хоромы замуровались: двойные рамы отняли свет, блоки повисли на всех наружных дверях, не пуская в дом свежего воздуха; опал лист, небо омрачилось, жизнь представлялась Лиде не вечным прыганьем и щебетаньем, а унылым, бесцельным затворничеством. Проснётся Лида утром поздным-поздно, часов в десять, выглянет в окно: словно не рассветало. Куда и вставать? Зачем? Всё равно зевать, что в гостиной, что в постели. Часов в одиннадцать несёт девушка кофе в постель.