Шрифт:
— Води его, води, Мартын, не останавливайся! — кричала Надя.
Вся дворня приняла одушевлённое участие в телёнке. Всем хотелось пособить барышне, отстоять его от смерти, а вместе с тем урвать несколько минут от прискучивших ежедневных занятий в пользу нового и нежданного развлечения.
Оказалось, что не только все видели, как телята объедались вечером на гумне заметками у ржаных скирдов, но и чуть ли не все предсказывали, что они облопаются.
— Нешто это шутка — рожь! — рассудительно излагал кучер Панфил свою запоздавшую философию, усердно стегая телёнка хворостиной. — Старая лошадь объестся, и та околеет, а телёнок что? Его от одной горсти разопрёт. За телёнком, что за ребёнком, призор нужен, пуще глаза беречь! Потому он несмышлёныш, ему абы жевать. А теперь уж ему не пособишь.
— А ты что ж, разодрать тебя, смотрела? — ругался на коровницу ключник Михей. — Тебе только с ребятами хвосты трепать, а дела свово не знаешь? Мамушек мне к вам приставлять, обморам! Разорили, проклятые…
— А ты бы за мужиками своими смотрел, ишь разорался, идол! — обиделась Мавра. — Вас, чертей, на гумне целая барщина была, телёнка согнать не могли. Мне не разорваться одной: я и масло бей, я и пойло сготовь, я и коров дой! Мне за телятами некогда усматривать. Что ж, я и при барышне скажу, с меня взятки гладки. Руками-то месишь день-деньской, ажно жилы все повытянуло, — заключила Мавра, засучивая рукава рубахи и показывая публике свои тощие жилистые руки.
Телёнка однако отстояли. Мало-помалу он стал бегать бодрее и крепче; бока заметно опали, глаза повеселели, нос зарумянился, пошёл пар от всего тела.
— Ну, слава Богу! — сказал Надя, вздохнув всей грудью. — Теперь пройдёт.
— Чего не пройти! Дорого ухватиться вовремя, — уверенно говорил кучер, ещё за полчаса предсказывавший телёнку неминучую смерть. — Бывает, вехом скотина по болотам объедается, не то что рожью, и то проходит. А рожь всё-таки не зелье какое ядовитое, что нутро жжёт; от хлеба человек, что скотина, не должны помирать.
Старуха, Маврина мать, стояла у избы, подгорюнившись рукою. и покачивала головой.
— Ну что, старуха, вот ты спорила, что околеет, что не нужно лечить! — торжествуя, обратилась к ней Надя. — Без лекарства бы и околел.
— Как же можно, матушка, — с серьёзной важностью отвечала старуха, — без лекарства, вестимо, нельзя. То б таки скотине околевать ни за грош, а полечишь её — она и одумается, опять на ноги станет. Скотинка уход любит, чтоб с ней, значит, всё по хозяйству. Ведь он, матушка, не видать телёночек, а зиму перезимует — десяточку за него отдай, не то все двенадцать.
На глазах Нади поили телят, сыпали зерно птице, доили коров. Все дворовые, особенно ребята, любили барышню; только одна она входила в их интересы. Она твёрдо помнила, что в праздник нужно печь на застольную пеклеванные пироги и давать «кусок», а в большие годовые праздники сама угощала всех дворовых в девичьей чаем и водкою.
Этих дней угощения все работники ожидали с большим удовольствием; им было в диковину и в честь рассесться в опрятной комнате барских хором, после своей дымной застольной с земляным полом, и не спеша потягивать чаёк из барских чашек, за барским самоваром; хорошенькая барышня сама поднесёт водочки в чайной чашке и пошутит со всяким. Да и в будние дни барышня требовала с ключницы, чтобы людей кормили хорошо; то прикажет выдать на застольную снятого молока, то творогу, а зимою постоянно велит готовить щи со свиною обрезью. Ключника Михея она особенно баловала, а потому он не мог переносить укоризненных замечаний барышни; оттого на скотном дворе постоянно была обильная, свежая подстилка, и коровы могли нежиться сколько душе угодно на сухой соломе, к великому удовольствию Нади. Михей был сам не свой, если вдруг не хватит пшена для кур или выйдет весь песок у уток. Он оторвёт работника от самой спешной работы, а уж непременно поторопится угодить барышне.
— Ах, Михей, Михей! — сказала Надя, выходя из скотного двора. — ты опять позабыл, что я тебе говорила. Овцы-то до сих пор не стрижены!
Михей снял шапку и досадливо почесал голову.
— Эхма! Голова, барышня, у меня пустая стала, совсем я, старый дурак, оплошал, — сказал он виновным голосом. — С вечера-то хорошо помнишь, сам себе наказываешь, а вышел утром, туда-сюда тянут, ну и растеряешь всё. Ведь и то позабыл! Вы мне, кажись, третьеводни сказывали.
— Какой третьеводня! Я уж к тебе полторы недели пристаю, чтобы баб прислал — помыть и постричь. У обуховских уже две недели, как вышли, ещё тепло было; а теперь смотри, как похолодало.
— Точно, точно, похолодало, — сказал беспрекословно Михей. — Вот ужо вышлю, барышня, не забуду.
— А свинью, что поросилась, посадили?
— Хавронью-то? Посадил вечор. Свинья хорошая будет, пудов десять.
— Что ж, Алёна греет им пойло?
— Как же, греет. Утром согреет и вечером, два раза; я каждый раз сам смотрю. Теперь стал суполья прибавлять да муки гречишной, а то с одной отруби сала не наест. А мука дорога…
— Смотри же, Ваську не сажай, не забудь.
— Ваську зачем сажать, я приказ помню. Васька нам не племя нужен, на завод; теперь разъелся на колосе — страсть! Весь голый стал, что пузырь, и не узнаешь, такой гладкий.
— Михей, а нашли павлина белого?
— Нет, барышня, не нашли. Павлина нет и павлихи, что помоложе, третьегодовалой, птичница сказывает, они завсегда так-то. То видать, а то неделю прячутся; он, должно, в крапиве живёт, под грунтовым сараем; там ведь его не поймаешь. Там его и собака не достанет.
— Как бы лисица его не зарезала?
— Лисица, немудрено, зарежет; зверь хитрый. Лисицу, точно, видают на заре, тростником приходит. Вот прикажу нонче разыскать и павлина, и павлиху, пропадать им не нужно.