Шрифт:
— Вы славная, славная девушка, — и чуть не плача выехал вон.
Предводитель шишовского дворянства был оскандализирован поступком Суровцова до крайних пределов. Теперь не оставалось сомнения, что Суровцов хочет играть в Шишовском уезде роль диктатора. Теперь ясно обнаружился смысл всех его прежних посягательств, его беспокойного вмешательства и в дела крестьянского управления, и в дела полиции, и в ход народного образования. Он презирает здесь всех и считает способным на дело только себя одного. Но на этих непрошеных Петров Великих существует, к счастию, закон. Демид Петрович и сам хорошо знаком с Положением о земских учреждениях, потому что целых шесть лет был главным представителем земства, в качестве председателя земского собрания. Самого земского собрания, а не какой-нибудь земской управы! Что такое управа? Контора! Что такое председатель управы? Приказчик. В Положении прямо сказано: «Попечение, преимущественно в хозяйственном отношении и в пределах, законом указанных». Что ж тут толковать?
Волков сам отыскал Положение и принёс его к Демиду Петровичу, развёрнутое на четвёрной статье. Никакого сомнения нет. Волков не имел никакой особенной причины претендовать на Суровцова, так как усилиями Суровцова в его селе прежде всего была прекращена эпидемия; но этот мрачный и желчный человек до такой степени привык во всех общественных делах отыскивать только поводы к какой-нибудь гадкой интриге, к смуте и ссоре всякого рода и так органически ненавидел всех простых, честных и полезных людей, что с особенным увлечением присоединился к планам Каншина и исправника подвести Суровцова. Если бы он откровенно поискал в своём сердце причину своего недоброжелательства к Суровцову, с которым ему почти не приходилось встречаться, то нашёл бы только одну, не особенно убедительную: Волков был безмерно самолюбив и, чувствуя инстинктом отсутствие в себе всякого положительного достоинства, всякой действительной заслуги, он силился позировать в уезде ролью старинного барина-магната, коренного столпа уезда, без участия которого, без воли которого ничто в уезде не должно свершаться. Он напрягал последние усилия своего расстроенного, далеко не магнатского состояния, чтобы проживать в Петербурге несколько зимних месяцев и поддерживать немножко, правда, лакейски, важные, как он полагал, связи с разными чиновными господами Петербурга. Этими сомнительными знакомствами он старался поддерживать в уезде свою репутацию влиятельного человека, но результатом этой мнимой влиятельности являлась только ежегодная продажа по кускам родовой земли и нарастание благоприобретённых долгов. Как ни топорщился Волков в знатного барина, как ни подражал в своих манерах и одежде приёмам сановных миллионеров, с которыми ему удавалось иногда играть в петербургских клубах, как ни пытался он прослыть среди шишовцев за политического и хозяйственного мудреца, решающею краткостью приговоров и глубокомысленностью морщин, — шишовцы не поддавались на удочку и, несмотря на свою наивность, продолжали видеть под английскими драпами и под государственною физиономиею Волкова того самого мелкого интригана и завистника, который под скромным титулом племянника винного пристава Кузьмы Андреича был знаком Шишовскому уезду ещё в то давнее время, когда наследство разворовавшегося дяди не давало нынешнему магнату средств на раззолоченные гусарские мундиры его юности, ни на банкирские замашки его поздних лет. Вследствие такого обстоятельного знакомства шишовцев с свойствами Волкова куда бы ни баллотировался он, везде проваливался. Никому не хотелось пускать козла в огород. Волкова, и без того желчного, раздражало это и бесило до чрезвычайности. Этот ярый крепостник не умел помириться до сих пор с неизбежным роком; он находил великую отраду в ворчании на правительство и либералов, осуждал всякое правительственное нововведение сколько-нибудь гуманного характера и пророчил такие ужасы в самом непродолжительном времени, которые могли серьёзно обеспокоить легковерного человека. Обойдённый своими, обиженный и разорённый реформами, он щетинился на всех и на всё и естественно становился заклятым врагом всякого сколько-нибудь заметного общественного деятеля. Кто был у дел, тех или других, кто так или иначе служил современным порядкам, им, Волковым, проклятым и осуждённым, тот этим самым делался его личным врагом. Слово «земство» Волкову казалось синонимом всякого расхищения и распущенности. Но хотя его коробило от одной мысли, что его крепостной староста, попавший потом в волостные старшины, сидел рядом с ним за одним столом в качестве земского гласного, — тем не менее Волков употреблял самые недозволительные усилия, чтобы помощью того же крепостного старосты попасть в гласные от крестьян. Он опаивал крестьян, раздавал им деньги, делам им поблажки при раздаче земли и второе трёхлетие сряду являлся в собрании представителем крестьянских интересов, столько же раз забаллотированный представителями своего сословия. Являлся же он затем, чтобы в Петербурге выдавать себя за практического местного деятеля, почвенную силу и органический оплот судеб отечества, а в уезде останавливал по мере сил всякое полезное дело и искажал правильное течение земской жизни своими узкосословными стремлениями. В голове этого «представителя земли», как он с наигранною шутливостью любил называть себя в клубных кружках Петербурга, постоянно сплетались тёмные нити бессильного заговора личной корысти против насущных польз той именно «земли», почтенным именем которой он кокетничал перед столичным горожанами. К счастию, этот заговорщицкий пошиб Волкова казался таинственным ему одному, а для всех остальных всплывал, как масло на воду, в каждом сказанном им слове, в каждом сделанном предложении. Суровцову тоже случалось принимать участие в проваливании на земских собраниях разных предложений Волкова, делаемых во имя весьма возвышенных целей, под прикрытием самых честных знамён, но сквозь которые, как волчьи зубы из-под овечьей шкуры в детской сказке, оскаливались нечистые и тёмные замыслы. Так как Суровцов был в состоянии разоблачать истинные цели Волкова с б`oльшею тонкостью и остроумием, чем другие члены собрания, и так как ему были ближе других те общественные интересы, против которых Волков затевал свои козни, то понятно, что Волков очень скоро отождествил с личностью Суровцова все ненавистные ему элементы современного разврата — демократизм, социализм, нигилизм и даже атеизм. Забыв свои хронические неудачи на всевозможных выборах и собраниях, Волков искренно убедил себя, что его новые неудачи устроены никем иным, как Суровцовым, наглым говоруном, которого дураки считают за умного и боятся поэтому перечить. Поэтому ему даже издали было приятно слышать о каком-нибудь промахе Суровцова, или какой-нибудь неудаче его. А принять собственноручное участие в подготовке этой неудачи Волков считал почти призванием своим. Открытое столкновение Суровцова с Каншиным и исправником в комитете просто вдохновило Волкова. Он принял это дело целиком на свои плечи. Он рылся в статьях закона, обдумывал проекты. По его убеждению написан был протокол, в который занесено в искажённом виде заявление Суровцова. К губернатору была послана жалоба с приложением этого протокола, в которой действия Суровцова представлялись крайне опасными для населения, так как они имели в виду подорвать доверие к уездному начальству и к распоряжениям крутогорского губернского комитета народного здравия. В заключение заявлялось, что шишовский уездный комитет общественного здравия не может взять на свою ответственность, если вследствие столь же необдуманных, сколь самовольных мероприятий лиц, к тому же не призванных, ужасный бич, опустошающий пределы уезда — оспенная эпидемия — примет боле опасные размеры; в конце концов была сделана ссылка на статью уложения о наказаниях, предусматривающую занятие врачеванием буз узаконенного свидетельства. Стиль был Волкова, который внутренно находил, что бумага написана по-министерски и что невозможно было сочинить более дипломатического подходца. Волкова так интересовало это дело, что, надеясь на свое знакомство с губернатором, он приноровил свою поездку в Крутогорск как раз с получением там бумаги; он нарочно отправился вечером к губернатору, с которым нередко играл в карты, и сделав вид, что не знает о бумаге, между прочим рассказал ему с самым патетическим негодованием преступные действия Суровцова.
— Как жалко видеть, ваше превосходительство, нынешних молодых людей! — гнусил он в нос жалостливым голосом, так мало подходившим к его тучной и громоздкой фигуре. — Ведь вот, например, этот Суровцов: я ничего не скажу против него, он человек и способный, и знающий. А ведь какое испорченное направление! Ничего у них не делается просто, всё какие-нибудь задние мысли. И знаете, ваше превосходительство, — я, конечно, говорю с вами как с хорошим знакомым, а не как с официальным лицом, — мысли-то эти превредного характера. Всё это подделывание к мужику, демократничание, либеральничание насчёт властей, насчёт собственности… Вот хоть бы эпидемия эта. Разве я не понимаю его цели? Мы все не меньше Суровцова жалеем народ. Вашему превосходительству известно, в каких отношениях я всегда находился к своим крестьянам, даже в самое критическое время. — Волков тут замялся, потому что не мог сразу сообразить, известна ли нынешнему губернатору давняя история его с экзекуциею целого села. — Но мы не лезем вперёд, не навязываемся в спасители. Мы знаем, что в благоустроенном государстве на всё есть свои порядки, свои компетентные органы, и что они лучше нас сделают то, что нужно. А ведь это выходит из всяких границ! Подрывать уважение ко всем, кроме себя, показывать, что он один обо всём думает, обо всём заботится, ведь это прямо сказать: не рассчитывайте на правительство, рассчитывайте на меня. По крайней мере, мы в уезде так это понимаем, ваше превосходительство! У нас все возмущены этим самовольством, все считают его положительно за соблазн.
Губернатор, как человек, привыкший к свету и к делам, имел довольно верное чутьё преувеличения всякого рода. Он и теперь почувствовал какую-то нескладицу и какой-то пристрастный характер в словах Волкова и в донесении комитета. Но так как в правилах его было дружиться с предводителями и вообще опираться в уездах на крупных землевладельцев, то он сделал серьёзную мину и объявил Волкову, что уже получил об этом сведения и что немедленно командирует в Шишовский уезд инспектора врачебного отделения.
Прошло около двух недель после свидания Волкова с губернатором. Благодаря деятельности Суровцова, Коптевых и всех тех, кто под его влиянием взялся за дело, не ожидая официального вмешательства, болезнь уступила дружным усилиям. Только изредка появлялись отдельные случаи заразы, заносимой из соседних уездов, где действовали с классическою вялостью и классическим бессилием официальные комитеты общественного здравия. Из пересухинского флигеля был выпущен последний больной, и Иван Семёнович в Спасах опять воцарился в своём поместительном домике, откуда так бесцеремонно изгнала его Варя. В Спасах и Пересухе почти не было умерших, кроме немногих первых случаев. Надя и сёстры её были переполнены радостным утешением, что и они послужил, сколько могли, в этом общем бедствии. В этой радости немалую долю играло и сознание опасности, избегнутой с таким поразительным счастием. Никакой стоицизм не защитит молодой красоты от ужаса уродства. Когда прошёл чад неугомонных хлопот, и Суровцов в первый раз в течение двух месяцев на целый день очутился в своём родном саду, у него словно скорлупа свалилась с глаз и он вдруг разом понял, чем рисковала Надя, чем рисковал с ней он. Его глубоко и больно ударило в сердце, но в то же мгновенье прилив жгучей, опьяняющей радости потопил всякую боль. «Она герой, она женщина великого духа! — прошептал он в восторге. — Кто любим такой женщиной, тот никогда не сделается пошлым. Её любовь поднимает к облакам».
Суровцов, несмотря на остатки снега, делал теперь раннюю вырезку яблонь, и горячо работая ножом, не переставал думать о Наде. «Скоро ли, скоро ли влетит в моё гнёздышко моя райская птичка?» — шептал он себе, в то же время оглядывая опытным глазом неправильность кроны и быстро формируя её ловкими ударами ножа.
Он забыл и думать о Каншиных, исправниках и комитетах здравия. Он об них вообще никогда не думал. Его время было так наполнено счастливыми мечтами о Наде, деловыми заботами, работами по хозяйству, привычными занятиями микроскопом или палитрою, что не оставалось минуты досуга для мира сплетен, интриг и бездельничанья всех видов, столь роскошно процветающего на навозной почве уездной жизни. А теперь, когда в пронзительном тёплом ветре, от которого словно сгорали последние остатки снега, чуялась налетавшая издалека весна, когда счастливо оконченная отчаянная война со смертию давала ему вздохнуть несколько часов, он уж, разумеется, никакими бы судьбами не вспомнил, что есть город Шиши с казёнными зданиями и казённым образом мыслей. А между тем прямо от яблонь, от прививки в прищеп, от пилы и ножа ему пришлось нежданно-негаданно попасть в целый сонм Каншиных, исправников и всяких других шишовских людей. Оказалось рожденье Трофима Ивановича, и он был потребован к обеду.
Трофим Иванович собирал гостей редко, но на рожденье у него бывал обыкновенно весь уезд. У него нельзя было разжиться ни мараскинами, ни трюфелями, ни особенно дорогими винами. Но зато неизменно в этот день подавался необыкновенно вкусный откормленный павлин, украшенный великолепным хвостом, замечательные грибки и соленья, наливки, настойки и водицы старинного завета, каких невозможно было сыскать в наш развращённый век на тысячу вёрст в окружности.
Трофим Иванович даже несколько кокетничал старинными обычаями своего стола и подбирал в день своего праздника такие русские блюда, которые и у него подавались очень редко. Это сообщало его столу характер большой оригинальности, которую высоко ценили даже испорченные Парижем уездные гурманы вроде Протасьева и Овчинникова. Половина гостей приехала из Крутогорска, потому что уезд весною был почти пуст. Каншин и Волков были в числе прочих; исправника не было, потому что Трофим Иванович, по неуклюжей резкости своих убеждений и поступков, ещё давным-давно напрямки объявил соседям, что никогда порог его дворянского дома не переступит нога полицейского, и что он вообще удивляется, как можно принимать в благородном доме, как гостей, исправника, становых и всю эту приказную орду. Каншин был заметно смущён появлением Суровцова, как всякий человек, который тайком наделал пакостей своему ближнему и боится, чтобы его не уличили. Все в уезде, кроме самого наивного Суровцова, давно и подробно знали историю губернской бумаги, и вчера всем стало известно, что в город Шиши приехал инспектор врачебного отделения производить секретное дознание о действиях Суровцова во время эпидемии. Хотя это было несколько поздно, но тем не менее крайне интриговало шишовцев и утешало друзей Каншина. Поэтому Каншин был необыкновенно доволен, когда вместо ожидаемых колкостей и надутого взгляда он встретил со стороны Суровцова обычный любезный приём. Он очень не любил явные ссоры и всегда предпочитал худой мир под маскою приличных отношений. Поступок Суровцова он в душе одобрил, и с облегчённым сердцем приблизившись к Волкову, сказал ему вполголоса:
— Видели? Бровью не моргнул! У-у! Дипломат!
Однако Волков был другого мнения об этом предмете, и сообразив, что Суровцов ещё ничего не знает, он поторопился на всякий случай подсесть к нему и полюбезничать тем своим жалостливым и добреньким тоном, который так напоминал подкованый язык волка, старающегося выдать себя за козу в старой детской сказке. Этот приём Иуды Искариотского господин Волков совершенно бескорыстно проделывал с каждым человеком, которому он устраивал какую-нибудь скверную штуку, и именно в тот момент, когда штука эта должна была разыграться. Когда в этих случаях Волков приближался к своей жертве с умильной улыбкой и горячими рукопожатиями, опытные шишовцы подталкивали друг друга и подмигивали на него с многозначительною гримасой. Но Суровцов был так далёк от всех шишовских интересов, что не знал и этого общеизвестного манёвра Волкова, и если он не принимал за чистую монету беспричинные ласкательства Волкова, то просто-напросто потому, что вообще не верил ни одному слову, исходившему из уст этого фальшивого и неприятного господина.