Шрифт:
Простой народ чует смерть так же верно, как чуют её животные. Словно по сговору, толпы дворовых появились в хоромах. Всякий шёл проститься с барчуком. Надя совершенно неожиданно увидела в девичьей эти непривычно приодетые, озабоченные фигуры, которые двигались с безмолвным сознанием права вступали в недоступные им пределы барского дома, никого не спрашиваясь, ни перед кем не извиняясь. Впереди всех увидела Надя Ивлия, который нарочно явился из Спасов. Он был в новом суконном армяке и новом платочке, обвязанном несколько раз вокруг шеи, словно пришёл христосоваться или Христа славить. У Нади подкосились ноги. «Всё кончено! Это смерть!» — сказала она сама себе. Ей хотелось броситься и остановить этих людей от их жестокого и бесполезного выраженья участия, но она только могла опуститься на сундук, стоявший в коридоре, и прошептать им: «Тише, тише!». Толпа проходила мимо Нади, полная серьёзного и делового вида, неуклюже ступая на кончики грубых сапог.
— Здравствуй, барчук! — сказал Ивлий, остановившись перед самою постелью больного и пристально вглядевшись в него суровыми старческими глазами. — Проститься к тебе пришли.
Алёша лежал навзничь, сложив руки на груди, неподвижно, открыв глаза. Он думал что-то своё, далёкое от всего этого, что было кругом. Ему было тяжко, ему хотелось, чтобы всё кончилось скорее. Ему уже не жалко было ничего. Он покончил с землёю. Он видел, что входили люди; слышал, что кто-то говорит около него, но лежал так же безучастно и неподвижно, как будто никого не было.
— Вижу смертное на лике твоём, — продолжал через минуту Ивлий. — Призывает тебя Господь, своего раба. И ты тому не печалься… Помирать все будем. А ты благую кончину приемлешь: ни блуда, ни греха смертно на душеньке твоей нет, потому ты ещё отроча, ангел Божий. — Алёша лежал, не слушая, не слыша, словно душа его уже перенеслась в горние страны. — Надо теперь тайн святых сподобиться, душеньку очистить, за попом послать… По-христиански всё нужно сделать, — говорил Ивлий.
Надя в эту минуту входила в комнату Алёши.
— Уйдите, уйдите, — говорила она в отчаянье, стараясь руками удержать убийственные слова Ивлия. — Не шумите здесь, уйдите… Можно ли толпиться так.
— Не тревожься, барышня, — с суровой решительностью остановил Надю Ивлий. — В том ничего плохого нет, что православный народ при часе смертном с барчуком проститься пришёл. А ты вот что: ты за попом пошли, пособоровать его прикажи да отходную читать.
Алёша вдруг повернул голову и уставил на Ивлия лихорадочные глаза с выражением неописанного изумления и ужаса.
— Хорошо, хорошо, — шептала Надя, — уйдите только ради Бога… не беспокойте больного.
Толпа с глухим шумом стала выходить из комнаты. Алёша взглядом подозвал к себе Надю. Бесконечная жалость и невыразимая словами мольба была в этом взгляде. Запёкшиеся губы Алёши слабо пошевелились, но они не сказали ничего, сколько ни прислушивалась Надя.
Суд присяжных
Надя дала последний искус своему Анатолию. Она не могла себе представить, что в то самое время, когда начнётся её счастие, её любимец Василий будет мучиться на каторге. Ей давно почему-то приходило в голову, что Анатолий должен получить её руку непременно после какого-нибудь добродетельного подвига. Эта детская фантазия засела в Наде ещё в младенческие годы, когда она читала волшебные сказки, и до сих пор имела в её глазах что-то поэтическое и даже разумное. Пусть любимец её сердца покажет ей своё мужество, пусть он переломит копьё ради неё и ради доброго дела; этот подвиг будет тою повязкою любимого цвета, которую носили рыцари в честь своих дам. Она отдаётся ему; нужно же, чтобы и он доказал, что отдался ей. Но относительно Анатолия Надя, помимо этого, думала, что он должен защищать невинных необыкновенно убедительно и красноречиво, что никакие прокуроры и адвокаты не могут сравниться с ним в этом деле. Эту веру в непобедимость красноречия своего друга Надя почерпнула исключительно в собственных своих впечатлениях. Её поражал сознание, что как бы ни были далеки от её собственных убеждений взгляды, проповедуемые Суровцовым, Надя всегда убеждалась в их справедливости. На её глазах никто никогда не говорил умнее, вернее, убедительнее её Анатолия. Она ещё в первые дни своего сближения с Суровцовым затеяла втянуть Анатолия в дело Василия с старшиною, но тогда Суровцову удалось устранить опасность, не прибегая к суду. Теперь Василию угрожало уже не временное и лёгкое наказание, а гибель. Если Суровцов не отказался тогда стать его адвокатом, теперь не может быть и речи об отказе. Когда человек тонет, бросаются спасать все, не разбирая, кто лучше плавает.
Заседание уголовного отделения окружного суда по делу об убийстве жены Василием назначено было в Крутогорске на первое число июля. Суровцов уехал туда за неделю до заседания, чтобы изучить следственный и обвинительный акты, чтобы в откровенных беседах с Василием, который сидел в городской тюрьме, отыскать какие-нибудь слабые шансы к облегчению его участи. Он заранее предупредил Надю, что нет надежды спасти Василия и что усилия его могут только немного ослабить строгость приговора.
Между тем Арина и Иван просто не выходили из коптевского двора. Вера их во всемогущество «свово мирового» была безгранична; они не сомневались, что вмешательство его может остановить какой угодно закон, отвратить какую угодно беду. Как только появлялся на переднем крыльце Трофим Иванович или на девичьем Надя, старики, терпеливо, с раннего утра, без шапок ждавшие на дворе, валились в ноги и лежали, не подымаясь, вопия о заступничестве. Никакие убеждения Нади, никакие угрозы и ругательства Трофима Ивановича не могли отклонить их от этих земных поклонов и от этой бесплодной мольбы. Старики исчахли в несколько дней. Что оставалось ещё чёрного в бороде Ивана Ивановича, побелело, как зимний снег. Бросили совсем дом, рук ни к чему не прилагали. «Не дайте пропасть! Станьте за отца, за матерь!» — только и знал твердить бедный мужик. А старуха даже слова выговорить не могла. только вытекала слезами да кланялась молча с таким горьким и жалобным выражением сморщенного лица.
У Нади надрывалось сердце ежедневно смотреть на этих страдальцев. Она уговорила отца ехать в Крутогорск за два дня до суда, чтобы узнать что-нибудь о последних надеждах Суровцова. Но от него она не услышала ничего хорошего; съездил Трофим Иванович к прокурору — разузнать о деле. Вернулся от него сердитый, как невыспавшийся медведь.
— Чуть было этого мальчишку за вихор не оттаскал! — пробасил своим мужицким басом Трофим Иванович. — В генералы все лезут. всякая слякоть! И смотреть не на что, козявка во фраке, растёр ногою — и не осталось ничего… А нос дерёт — министр министром! Слова по-просту, по-человечески не скажет… Всё по-необыкновенному… Словно не весть тебе какую честь делает, что говорить ещё позволяет… Паршивый! И кто, подумаешь, самый этот прокурор? Немчура петербургская, апрекаришко! Добро бы уж дворянин настоящий, хороших родов… А то мелилотный пластырь намазывал да камфору толок. И фамилия-то противная, не выговоришь… Поналезли к нам эти немцы, словно вши в полушубок!
— Да что ж он вам сказал, папа? — приставала Надя.
— Поймёшь их там, что он сказал. Я и говорить-то с ними, с пакостниками, не умею. Занёс ахинею, что только рот разевай. На меня смотрит своими стеклянными буркалами, словно я сам жену убил. Учить меня вздумал, мальчишка; не следует, дескать, обществу сочувствовать. Я, говорю, сам мировой судья, сам знаю, кого за что наказывать, меня не учите. Я уездным судьёю был, когда ему ещё порток не спускали, прокурору-то этому… Умники!
— Как фамилия прокурора? Может быть, Прохоров его знает? Я попрошу Прохорова, — сказала Надя.