Шрифт:
И долго-долго, до самой ночи, скрипели по дороге такие же возы, на рыжих и гнедых лошадёнках, и изумлённо глядели с них на барское веселье загорелые бородатые лица в белых пропотевших рубахах.
Погода необыкновенно благоприятствовала празднику. День был ясный, но вместе с тем довольно прохладный. После обеда все теснились в густых аллеях сада, приведённых в отличный порядок. Хотя этот порядок на целую неделю задержал уборку, зато гости были в искреннем удовольствии; сколько зерна осыпалось с каждой копны генеральшиной пшеницы и генеральшиной гречихи — это не тревожило решительно никого, а всех менее самоё Татьяну Сергеевну, которая в душе думала, что это только говорится так, для порядку, а что всё-таки будет и пшеница, и гречиха.
Лида вскружила головы и старым, и молодым. Она была невыносимо хороша весь день, но после обильно выпитого шампанского впечатлительным людям трудно стало смотреть на неё. Она порхала по саду, среди цветочных клумб, под ветками тяжёлой сочной зелени, как царица сказочного царства. Она была вся голубая, с головы до ног: голубые глазки, голубое платье, даже ботинки голубые, с голубым снурком, даже всякая пуговка в рукавичке, серёжка в розовом ушке, всякий цветочек, приколотый в пепельные волосы, были голубые. Лида знала, Лида чувствовала, что на неё нельзя было смотреть. Всё содержание этого дня была она, Лида. О ней только думали и говорили, её искали, в неё впивались взгляды. Других не замечали при ней, другие были не нужны. Никогда Лида не ощущала такого полного блаженства. Всё было у её ног — она это видела ясно. Она счастливила мужчин одним взглядом, одним словом. Другие девицы были только скромной свитой. Царица должна являться в обстановке вполне царственной. Неудивительно, если Лида, упоённая своим торжеством, совсем позабыла о своих подругах и видела перед собою только одних мужчин, поклонников и вздыхателей.
Бедная Надя Коптева, в своём простеньком платьице, была совсем незаметна. А сёстры её, не отличавшиеся красотою, и того меньше. Им было довольно скучно, потому что все, кто не играл в карты и не курил в кабинете, увивались одним сплошным роем около Лиды. Надя с удивлением вспоминала обворожительную ласковость к ним Лиды, когда ещё никто не съезжался, и не могла понять её внезапной перемены. «Разве она забыла, что мы здесь?» — спрашивала сама себя Надя.
Суровцов хорошо рассмотрел Лиду уже после обеда, во всём блеске её красоты, несколько разгоревшейся от вина и солнечного жара. Его художественное чувство заговорило в нём с неудержимою силою.
— Это Психея, покинувшая мрамор, — говорил он в восторге Протасьеву. — Это… это… сказать нельзя, какая прелесть… На неё смотреть страшно… Она действует, как яд!
— А что, батенька, и вы рассмаковали? — с циничной усмешкой ответил Протасьев. — Я давно говорил вам, что это лакомый кусочек. Бюст-то, посмотрите, стан… Есть что обнять и есть чему обнять. А глазёнки? Бесенята! За один час жизни можно полжизни отдать. — Суровцов немного нахмурился и промолчал. — Пойдёмте курить! — предложил Протасьев. — Мы опустили в кабинете жалюзи, и там теперь прохладно. — Они пошли в кабинет, где уже на диванах и креслах набилось порядочно народу. — Рекомендую, господа, этот ликёр! — объявил Протасьев. — Ведь я распорядитель обеда по части вин. Veritable chartreuse, прямо из аббатства. Вы нигде такого не найдёте, ни в Петербурге, нигде. Я обыскал весь Париж и насилу напал на след. Это из моего погреба.
Протасьев с небрежною развязностью повалился в качалку и не торопясь стал полоскать рот рюмкой шартреза, изредка покуривая гаванскую сигару.
— Да, господа, вот где раки зимуют… А мы и не знаем… У монахов! — говорил он, легонько раскачиваясь. — Вот кто постиг истинный смысл жизни. Недаром они предаются такому глубокому умозрению. Лучшая рюмка, лучшая сигара, лучшая женщина принадлежит монахам, господа! Это научная истина… Пью за их здоровье!
Протасьев медленно глотнул из рюмки густую, как масло, душистую влагу.
— Ma foi! C`est imayable! Ты говоришь, как апостол, — ломался Овчинников, стараясь говорить в тон Протасьеву и подражая его жестам. — Монах выдумал «воду жизни», «l`eau de vie», монах приготовляет шартрез… Виват монаху!
— Ты забываешь главное, mon cher, — остановил его Протасьев, равнодушно пуская в потолок клубы пахучего дыма. — Католический монах выучил женщину любить на все манеры!
— Ха, ха, ха! На все манеры! Брависсимо! — загоготал Овчинников вне себя от удовольствия, и вся компания дружно поддержала его смех. — Он сегодня в ударе, мой Протасьев.
— Я говорю не своё, это слова мудреца, из писания, — объяснил спокойно Протасьев.
— Должно быть, из Соломона, — вмешался Демид Петрович Каншин, ничего так не любивший, как скабрёзные беседы в кабинете.
— Нет, я говорю о «Декамероне» Бокаччио. Там весь культ любви… с призываньем и славословием.
— Это отлично… с призываньем и славословием… Charmant! — подхватывал восхищённый Овчинников.
— А какова, господа, наша Лидочка? — перебил вдруг Каншин, облизывая свои сладострастные губы и подмигивая Протасьеву масляными глазками. — Деликатес, конфеточка!
Он поднёс к своему истрёпанному рту кончики своих гадких пальцев и аппетитно поцеловал их.
— Она невозможна, она убийственно хороша! — вскрикнул Овчинников, вскакивая с дивана и неистово размахивая руками. — По-моему, нельзя позволять таким женщинам показываться в публике. Они доведут людей до восстанья, до скандала, до que sais-je enfin… Мы здесь одни, господа, без стеснения… Ну, скажите на милость, разве можно поглядеть на Лидины губки и не поцеловать? Не знаю, как вы, господа, а я человек слабый… Я растаиваю… я волнуюсь… Словом, с ума сойти готов.