Шрифт:
— Ишь ты, и барчонок тут у тебя! — удивился Ивлий, присаживаясь к столу. — Будь здрав, барчук! Хоть оно ты и не велик воробушек, а я должен тебе почтенье сделать, потому ты сын хозяйский, а я хозяину слуга. Так по писанию нужно, хозяев своих почитать и соблюдать добро их. чтобы не быть рабом нерадивым.
Алёша всегда смотрел на Ивлия с смутным чувством не то страха, не то благоговения. Он давно слышал, что Ивлий ведёт строгую жизнь, не есть мяса, не пьёт вина, не говорит дурных слов и читает по ночам святые книжки. Он знал, что и Татьяна Сергеевна и Иван Семёныч были необыкновенно довольны службою Ивлия; в амбарах и кладовых у него было постоянно всё чисто и на строгом счету; рабочих он подымал до зари с непобедимою настойчивостью и держал их в послушании. Алёшу не раз мучило любопытство поглядеть, что делает Ивлий в своей каморке, окно которой было как против окон Алёшиной комнаты. Часто вечерами скучающий Алёша входил в свою тёмную комнату и пристывал глазами к стеклу, вглядываясь в тёмную ночь. Вот пылают красным пожаром окна прачечной, где прачка Марина с своими двумя помощницами собирается бук бучить. В скотной едва мерцает ночник и скоро тухнет. Все огни тухнут рано, гораздо раньше, чем подадут ужин в доме. Только в каморке Ивлия, на углу длинных каменных служб, как глаз, долго горит среди ночи одинокий огонёк. «Что это он всё читает, и зачем это ему?» — шевелилось в голове Алёши. Няня сообщала, что Ивлий ведёт святую жизнь, что он постник и богомолец, что в горнице его много толстых книг, тех самых, что попы в церкви читают, и что о наизусть знает все акафисты. «Как ни войдёшь, как ни войдёшь, — сочувственно вздыхала няня, — всё читает. Взденет это очки, зажжёт восковую свечку, и читает. С сальной свечкой никогда читать не станет. Сказку, говорит, можно с сальной свечкой читать, ничего, а божественное, говорить, с сальной свечкой грех читать, потому что сало из стервы, из дохлятины, а церковная свечка из чистого мёду пчелиного, в ней вонь медовая, Богу приятная, а в сале вонь поганая. Он ведь по божественному всё знает, что твой поп. Старый-то поп Матвей, может, и знает с его, ну, а новый-то, молодой Сидор, навряд до него дойдёт. То-то, Алёшечка, грамота до чего доводит! — с сокрушённым вздохом заканчивала Афанасьевна. — Грамота и в царство небесное проведёт, потому что грамотному всё известно, чему святые отцы нас учили и что по божественному писанию пишется, а без грамоты — что ночью в потёмках!»
Приход Ивлия разбудил в Алёше целый строй мыслей, давно в нём бродивших. Его уж не занимал более нянин чай. Чай потерял свою поэтическую прелесть, когда уединение было нарушено. Бледная старческая фигура Ивлия с жидкими седыми волосами и бородой, с глубокими морщинами на лице, с глазами, глядевшими строго и проницательно из-под нависших седых бровей, подавила воображение Алёши и совершенно овладела им. Нянина келья теперь приняла в его глазах другой вид. Что-то монашеское, грустное и тяжёлое проглянуло во всей обстановке: мертвенная чистота и неподвижность предметов, печальный полусвет, старческие фигуры в тёмных одеждах, обе на краю гроба…
— Это хорошо, старуха, что ты праздники чтишь, празднику лампадку засветила, — одобрил Ивлий, глядя на иконы. — Празднику честь, а душе твоей спасенье. Ты тут лампадку образу, а животворящий крест за тебя Господу молитву подаёт.
— Завсегда, батюшка, у меня празднику лампадка теплится, — отвечала Афанасьевна. — На последний грош маслица прикажу купить, а уж угодников Божиих не обижу. Сама не могу, больна когда слягу, Варваре своей прикажу, а уж всегда затеплю.
— Это ты как следует поступаешь, старуха. Оттого и в горницу твою войдёшь — душа радуется, что христианское жительство, благочестное. А по народу тебя завсегда хвалю. Про тебя худого сказать нечего: старуха ты безобидная, не пересудница, не замутиха, дурным словом не ругаешься. И о душе своей помнишь. Я ведь человека насквозь вижу, — заключил Ивлий, останавливая на Алёше суровый взгляд.
Алёша задрожал от этого неожиданно вперившегося в него взгляда. Ему показалось, что Ивлий действительно насквозь видит всё, что у него на душе, все его смутные, тёмные помыслы.
Ивлий не без намерения всматривался в Алёшу. Помолчав, не сводя с него глаз, несколько минут, старик сказал:
— Вот и тебя, барчонок, я всего вчистую вижу, словно ты передо мною на ладоньке лежишь! Я каждому человеку могу пределение его открыть, потому мне от Бога это дано за моё пощение. Только часа смертного открыть не могу, затем что в писании сказано: «не весте бо дня и часа, в он же сын человеческий приидет».
— Разве кто-нибудь может знать будущее? — с робким сомнением и ещё более робкой усмешкой заметил Алёша.
— Кому Господь покажет, Создатель небесный, тот и может знать, — со строгою убедительностью подтвердил Ивлий. — А без Господа знать этого никто не может.
— Ох, ох, ох, — вздохнула, пригорюнившись, Афанасьевна, и слепые глаза её наполнились слезами. — Так-то вот и я грешная… Спать-то ложишься, ужасть берёт: ну, Господь смерточку пошлёт, не сподобившись святых тайн. Смерть нешто скажет тебе, когда придёт… Я, положим. и сорочку смертную себе сготовила, и на покрывала купила, и попу за похороны в бумажку отложила… Говорю так-то своей Варварушке: ну, Варварушка, как помру, отопри ты мой сундучок и вынь оттуда что следует, чтобы всё было честно, по закону христианскому; крещёному человеку не собакой издыхать…
Алёше всю душу коробило каким-то горьким и тяжёлым чувством от этого незнакомого ему могильного разговора. Чтобы свернуть на другой предмет, он спросил Ивлия, нерешительно улыбаясь:
— Ну, так если ты знаешь, скажи, что со мной будет?
Старик пристально смотрел на него и думал.
— И-и, Алёшечка! К чему это о судьбе своей загадывать? — встревожась, вступилась Афанасьевна. — Ничего из этого хорошего не будет. Только мечтанье на себя напустишь.
— Нет, бабка, ты его не смущай! — произнёс торжественно Ивлий. — Ты в этом деле ничего не можешь понимать, потому ты баба глупая и человек к тому же тёмный, божественному писанию не умеешь. А я тебе объявлю вот что: сей единый от малых будет взыскан от Господа, поселится в сердце его дух Божий, яко во храмине горней, и изгонит врага рода человеческого… потому, я вижу, алчет сей отрок не дьявольского брашна, а Господня.
Алёша сидел весь бледный, слушая эти пугавшие его и почти непонятные слова, в которых ему чудился зловещий смысл и которые казались ему ещё страшнее от глухого и вместе торжественного голоса Ивлия. Таким голосом, слышал он, читается глубоко ночью псалтырь по покойнике, среди больших церковных подсвечников, над гробом с белым покрывалом, из-под которого таинственно обрисовывается прикрытая им страшная фигура. Алёша странным образом никогда не останавливался мыслию на вопросах религии. Среди книг, которые он читал, ему даже случайно не попалось ни одной книги строго религиозного содержания. Он, конечно, учил катехизис и священную историю сначала у петербургского священника, потом у шишовского учителя, но относился к этим занятиям так же поверхностно, формально и безучастно, как относились к ним сами учителя. Почти все дети относятся холодно к официальному изучению Закона Божия по урокам и с проставлением отметок. Алёшу возили кой-когда и в церковь, первую неделю Великого поста заставляли причащаться, в Страстную субботу прикладываться к плащанице и вообще проделывать все обряды, которые публика обыкновенно проделывает. Но во всём этом было так мало связи с жизнью Алёши, столько случайности и машинальности, что Алёшина мысль, несмотря на всё возбуждение своё, никогда ясно не устремлялась за поисками в область верований. Алёша чувствовал, что эта область для него темна, как ночь, и вместе с тем инстинктивно боялся её, как ночи. Религия, церковь были нераздельны в его воображении с мыслию о смерти.
— Вижу я, нет покою у тебя на душе и нет здравия в теле твоём, — продолжал между тем Ивлий после некоторого молчания. — А отчего нет? Оттого нет, что не тверда твоя вера. Утвердись — и покой обрящешь; даст Господь лику твоему благолепие и удам твоим силу.
— Какая вера? — шептал Алёша, отдаваясь подавляющим его впечатлениям.
— Вера какая? А та самая, в которую ты крещён. Знаешь ты, в чью веру крещён, али не знаешь? — грозно и громко спрашивал Ивлий.
— Конечно, знаю… В православную, в греко-восточную, — старался оправиться Алёша, совсем забывший, что перед ним сидит ключник Ивлий Денисов, и грезя, что он на суде неумолимого ветхозаветного пророка.