Шрифт:
И если сегодня его могущество призрачно, завтра оно будет реально, и ему не о чем горевать. Вот он сидит плечом к плечу с людьми за мирной беседой, и в этом ничего призрачного нет. А если завтра все это и канет в бездну, будет что вспомнить!
Однако мысли Махмуда не заходили так далеко.
И пожалуй, он прав. Ему важно не то, что есть, а то, что ему представляется. И слава богу! Сегодня это совсем другой Махмуд Неретляк — такой, каким он мечтал и желал видеть себя много лет: и хрипота в груди исчезла, и судорог в ногах как не бывало, и затаенная тоска ушла из сердца.
Жаль, что заблуждению наступит конец.
Он не рассердился, когда я сказал, что иду домой, не уговаривал остаться, великодушно махнул рукой, как бы отпуская меня. Сегодня он не один. До сих пор я поневоле заменял ему товарищей, разговоры за чаркой вина, тепло дружеского застолья. Теперь он может обойтись без меня.
Бог с ним, завтра снова прискачет.
Я торопливо шел домой — тьма непроглядная, холодная, улицы темные, пустые, люди попрятались по домам, прогнала их темнота, как птиц.
Тияна ждет меня в пустой комнате, одна, нехорошо, что я оставляю ее одну, дам ей слово, что больше не буду ее бросать одну, даже из уважения к другим. Ведь что мне другие, что мне Махмуд Неретляк со своим безумием — для всех у нас находится понимание и сочувствие, кроме самых близких, их верность кажется нам такой же неотъемлемой нашей принадлежностью, как собственная кожа.
Хорошо бы, она встретила меня ласково, потому что иначе я не признаю своей вины и мы будем дуться друг на друга, пока не ляжем спать. Пропадет светлая радость раскаяния и пьянящее сознание своей доброты. И ее прощения. Будет просто прекрасно, если она догадается не корить меня за опоздание. А если она станет обличать меня, я пущусь в спор и не захочу признавать свою вину, именно потому что виноват. Только это я должен сам сказать, а не она. И мы поссоримся, она будет плакать и перечислять мои бесконечные грехи, я — злиться и призывать всех богов в свидетели, что я самый несчастный человек на свете и никто меня не понимает. Потом мы помиримся, как всегда неожиданно, и счастливо притихнем, как после грозы.
Будет хорошо, как бы Тияна меня ни встретила.
В подворотне меня перехватил Молла Ибрагим, стряпчий, мой бывший друг и работодатель. Прогуливался, наверное, перед сном — мол, для здоровья полезно,— в этой темнотище пришлось ему вовсю таращить глаза, чтоб узнать и не пропустить мою тень.
— Иди сюда,— шепнул он мне и скрылся в глубине подворотни.
— Ты, похоже, долго ждешь. Обычно я прихожу раньше,— сказал я только для того, чтобы что-то сказать и скрыть свое изумление, что он здесь да еще в эдакую пору! Я почувствовал страх. Что произошло? Какая новая опасность нависла надо мной? Но тут же успокоился, сообразив, что, если б мне грозила малейшая опасность, Молла Ибрагим даже близко не подошел бы к моему дому. За ним, как за лисой по заледенелой реке, можно идти смело.
— За тобой никто не шел? — настороженно спросил он, пропустив мимо ушей мои сбивчивые объяснения.
— Кто за мной должен идти?
— Я разговаривал сегодня…
Мимо прошел мой сосед Жучо, уличный подметальщик, пьяный в стельку.
Молла Ибрагим прижался к стене и замолчал, укрывшись за моей спиной.
Я засмеялся:
— Чего ты испугался? Он пьян, и себя-то в зеркале не узнает, где ему тебя узнать!
— Сегодня я разговаривал о тебе с Шехагой Сочо. Он сам о тебе спросил,— честно добавил он.
— С чего вдруг Шехага стал про меня спрашивать?
— Он мог бы тебе помочь. Велел прийти.
— Как он мне может помочь?
— Место, может, найдет. Он все может.
— Что он потребует от меня за услугу?
— Ничего. Он спросил о тебе, я рассказал все, что знал, и вот он велел, чтоб ты к нему зашел. Пойди непременно.
— Схожу, пожалуй.
— Не пожалуй, а обязательно.
— Ладно, схожу.
— Деньги есть?
— Есть. Спасибо.
— Ну вот, больше ничего. Никому не говори, что я приходил.
Он выглянул из ворот, нет ли кого поблизости, и нырнул в темноту.
Я проводил взглядом его тень, растаявшую во тьме, и еле удержал себя от желания побежать за ним и спросить, зачем, полумертвый от страха, он приходил сюда под покровом мрака? До чего же смешон этот его страх всего и вся, но для него он ничуть не легче от того, что кажется нам смешным. Молла Ибрагим должен был призвать всю свою отвагу, чтоб прийти к моему дому и разговаривать, пусть на ходу и скороговоркой, со мной, человеком отвергнутым и отринутым.
Почему он печется обо мне? Не может забыть Днестр, когда я спас ему жизнь, не думая о своей? Я же объяснял ему, что сделал это не по доброте, не из сострадания, не по зрелому размышлению. Я поступил не рассуждая, почти в беспамятстве, не сознавая, что делаю. С той же вероятностью я мог бы бросить его посередине реки без всякой жалости. Поэтому он не должен считать себя обязанным мне, я давно ему это сказал. Но в памяти остается не причина поступка, а сам поступок. Он помнит, что я спас его, помнит ту страшную минуту, когда он обмарался от страха перед смертью, чье ледяное дыхание он уже ощутил. А в это время какой-то дурень упрямо толкал лодку по беснующимся волнам, спасая неведомого ему человека (мне-то кажется, что я просто держался за лодку, чтоб не утонуть). Конечно, тогда он от души молился за спасение жизни этого другого человека — хотя бы до берега — и за победу над смертью, победу свою и его. И никогда никому не желал столько счастья, как ему, потому что все теперь зависело от него. Он запомнил все: и безумную реку, и безумный страх свой в предсмертную минуту, и безумного молодого солдата — и потом, придя в себя, не мог забыть, что лишь ему да чуду обязан жизнью. Первую жизнь дал ему отец в Сараеве, вторую — я, на Днестре. Первой он не желал, за вторую отдал бы и душу. Как не запомнить родителя, по-особому дорогого? Правда, он мог и забыть, многие забывают, но, на его беду, у него доброе сердце и он хочет за добро платить добром. А его заставили за добро заплатить неблагодарностью. Пожалуй, ему тяжелее, чем мне. Наверняка тяжелее. Память мучит его, вот и сегодня он пришел, невзирая на страх. Не решился передать через другого. Сам пришел. Для него это все равно что пойти на штурм редута.