Шрифт:
Что касается туалетов, то их элегантность была — в ложах и в партере — обязательна. Это было указано даже на самих билетах. Я сидел в партере во фраке и в «chapeau d'Opera», то есть в матового шелка «шапокляке», который надевали не только идя в театр, но и в самом театре, в антрактах. Иначе чем в театр, в такой шляпе идти никуда было нельзя. Как только занавес падал и начинался антракт, раздавался характерный звук открываемых пружинных шляп...
Во время моего пребывания в Париже я случайно встретил там проезжавшую со своими детьми тетю Варю Лермонтову. Она хорошо знала Париж и дала мне немало советов для его осмотра. Раз как-то она предложила мне поехать с нею в какой-то маленький «очень парижский» театрик. Тетя Варя, очевидно, не знала, на что мы с ней попадем! Если бы представление шло на любом другом языке, кроме французского, оно было бы совершенно невозможно в присутствии дамы... Но нет языка, который бы так элегантно скользил по самому лезвию бритвы, на грани недопустимого... Получается более чем «пикантно», но отнюдь не грубо и не сально.
В этом отношении французский язык единственный и совершенно ни с чем не сравнимый.
В те времена (1913 г.) вПариже, даже в самом центре его — как это ни кажется невероятным! — существовали еще «конки». Именно «конки» — дилижансы, запряженные лошадьми! Я был поражен, когда впервые увидел эту неожиданную картину. В Киеве я «конок» совсем не помню. Если не ошибаюсь, Киев был первым городом в России, заведшим электрические трамваи. В Москве «конки», постепенно вымирая, существовали еще в начале моих студенческих лет, но к этому времени их уже не было. И вдруг в Париже — «конки»!
Я прекрасно помню, что я нарочно сел в такую «конку» и проехал через центр города, чтобы иметь право «в старости» рассказывать об этом... Теперь — четверть века спустя — это кажется мне самому чем-то совершенно невероятным, а еще более поразительным кажется это современной молодежи.
Говоря о Франции, я хочу рассказать об одном мимолетном знакомстве с французом, которое, однако, произвело на меня глубокое впечатление.
Проездом через Берлин я был приглашен на завтрак в нашем посольстве. Пригласил меня наш тогдашний посол, С. Н. Свербеев. С большой скукой я отправился на этот завтрак, но до сих пор рад, что на нем был.
За завтраком был французский посол в Берлине, Жюль Камбон. По внешности, это был типичный представитель средней французской буржуазии. Никакой изысканности и утонченности в нем не было, и это особенно подчеркивалось его соседством за столом с очень породистой дамой. Но стоило только поймать взгляд Камбона, чтобы сразу увидеть, что это человек безусловно из ряда вон выходящий. Под пенсне взор Камбона буквальносверкалумом. Ничего подобного, в такой степени, я никогда и ни у кого не видел.
За столом Камбон участвовал в легком, впрочем не лишенном интереса разговоре, но я хорошо помню свое впечатление именно от личности Камбона, а не от этого случайного разговора. Я чувствовал, что это, вероятно, самый умный человек, которого мне приходилось встречать в жизни. То, что я в дальнейшем слышал и читал о Камбоне, а также чтение его маленькой книжечки «Le Diplomate», только утвердило меня в моем первом впечатлении тонкого и блестящего ума.
Насколько вообще позволительны такие широкие обобщения, я думаю, что французы — наиболее «умный» народ современности... Самый умный, но, конечно, не самый мудрый.
Из Парижа я проехал в Швейцарию, где тогда еще не процветали, как теперь, зимние спорты. Только очень ограниченное число спортсменов, главным образом англичан, занималось ими.
Из Швейцарии я поехал в Мюнхен. Город этот имеет много шарма. Я помню, однако, испытанное мною там разочарование, которое, разумеется, к самому Мюнхену никак не относится! В юности мне нравились, по репродукциям, картины Беклина, и я радовался мысли увидать их в подлиннике. И вот, картины эти меня совершенно разочаровали, вся прелесть Беклина для меня пропала...
Как вообще своеобразна эволюция и смена художественных «очарований» и «разочарований»! Тут, с Беклиным, дело еще сравнительно просто: по репродукциям я, воображеньем, совершенно неправильно представил себе подлинники, а увидев их, разлюбил и репродукции, которые мне раньше нравились... Но какие таинственные душевные процессы приводят к тому, что-то, что раньше приводило в художественный восторг, вдруг теряет всякую прелесть!.. Это мне приходилось переживать и в отношении некоторых статуй и картин, и в отношении прикладного искусства. Так, одно время я очень любил «датский фарфор», а потом совершенно охладел к нему, любовь же к старинному севрскому и саксонскому осталась неизменной.
Говоря о фарфоре, не могу не сказать, что после того, как я увидел Китайскую выставку в Париже (1936), я глубоко почувствовал, что, по сравнению с китайцами, мы все-таки—варвары!Какая бездонная глубина древнейшей и утонченной культуры чувствуется в китайском искусстве, даже прикладном, в том числе в ни с чем не сравнимом древнем фарфоре.
Из Мюнхена, нигде не задерживаясь, я вернулся в Бегичево, куда приехал к самому Рождеству 1913 года, за полгода до войны...
<