Шрифт:
Перед отходом поезда я зашел к коменданту, которого немного знал, и спросил его, была ли у него моя дама? Она у него не была... Тогда я все рассказал коменданту, который посоветовал мне сделать письменное заявление контрразведке. Я так и сделал, уже в пути.
Через некоторое время я вновь был в Киеве и получил приглашение заехать в контрразведку. Та дама, которая просила подвезти ее в Броды, оказалась австрийской шпионкой! Она была до войны танцовщицей на какой-то открытой сцене и имела много знакомств среди офицеров. Ее уже некоторое время разыскивали, и арестована она была в Ровно. Мое заявление было присоединено к ее делу, и меня вызвали для опознания ее фотографий. Их мне предъявили несколько. На одной из них она сидела на коленях одного офицера, два других целовали ее ручки, а один; сидя на земле, целовал ее ногу... Глядя на эту любительскую фотографию, снятую, очевидно, на какой-то лагерной пирушке, я пожалел бедных офицеров, изображения которых были запечатлены в такой компании… На всех предъявленных мне фотографиях я признал ту даму, которая приходила ко мне в поезд. Как мне сказали, показание мое было важно потому, что с несомненностью устанавливало ее пребывание в Киеве, что она, по каким-то причинам, упорно отрицала. Я написал дополнительное показание. Что стало потом с этой дамой, я не знаю. Она была, возможно, освобождена во время «великой, бескровной революции», о таких случаях я слышал...
Эта история со шпионкой заставила меня (и не меня одного) в дальнейшем быть гораздо осторожнее. Для провоза кого-либо, нам лично неизвестного, мы стали всегда требовать разрешения военных властей.
Наблюдая перевозимых нами раненых, я лишний раз убедился в давно уже известной истине: раненый солдат склонен считать, что дело, в котором он ранен,— проиграно, и, кроме того, раненый обычно очень преувеличивает наши потери.
Поэтому, помимо тяжелого впечатления от вида раненых, особенно тяжелораненых, разговор с ними производит пессимистическое действие. Мне неоднократно приходилось говорить об атом с нашими штабными офицерами и указывать на необходимость принятия мер к тому, чтобы направляющиеся на фронт эшелоны имели бы возможно меньше контакта с ранеными. Все соглашались со мною, но я не видел, чтобы что-либо делалось в этом отношении. Иногда мы стояли подолгу с ранеными на какой-нибудь станции, бок о бок с идущим на фронт эшелоном. При таком положении между солдатами неизбежно завязывались оживленные разговоры. Мне лично приходилось обращаться к комендантам и начальникам станций, где мы долго стояли, и я добивался отвода нас на запасные пути, подальше от эшелонов. Один раз начальник одного эшелона по моему совету даже поставил часовых у наших путей, чтобы не допускать вредного общения между своею частью и нашими ранеными. Наш персонал, в общем, относился ко мне хорошо и даже любил меня, но, несомненно, эту сторону моей деятельности наши поездные интеллигенты совершенно не одобряли. Я даже подал рапорт о некоторых мерах для уменьшения общения между эвакуированными ранеными и идущими на фронт эшелонами. Конечно, ничего своими писаниями я не добился, хотя и получил любезный ответ. Гораздо позже этим вопросом, с моих слов, заинтересовался Главный начальник снабжения Северного фронта, ген. Савич, и начальник штаба того же фронта, ген. Бонч-Бруевич (столь печально потом прославившийся). Но это было уже в 1916 году, незадолго до революции... Ген. Бонч-Бруевич говорил мне, что были приказы в этом смысле, но делалось в этом отношении очень мало: вопрос этот, по-видимому, считался маловажным. Без сомнения, это был вопрос второстепенный, но наши штабы слишком легко отмахивались от многих подобных вопросов, которые, особенно в их совокупности, представляли несомненное значение для ведения войны. Между прочим, мне удалось тогда узнать, что и у наших противников и у наших союзников этим вопросам предавалось куда больше значения, чем у нас.
Мне пришлось работать на санитарном поезде в начале войны, поэтому я видел настроения, которые потом, с течением времени, не могли не притупиться.
Раненых у нас кормили отлично, и наш поезд в этом отношении совсем не был исключением. Я только удивлялся, сколько они ели: их поглотительные способности были совершенно безграничны. Доктора взывали к осторожности, но наши сердобольные санитары всячески старались побольше накормить своих раненых. И на многих станциях по пути следования какие-то местные «комитеты» или просто отдельные люди, обычно — простолюдины, еще от себя кормили и угощали их.
На маленьких станциях я бывал свидетелем красочных и часто трогательных сцен.
Вот идет вдоль поезда старая хохлушка, в своих кованых цветных чоботах и по-малороссийски повязанном платке. Она держит в руке деревянную миску, полную вареников или галушек. Раненых в поезде несколько сот: на всех не хватит. И вот баба с серьезным лицом выбирает, по каким-то только ей одной известным признакам, кого именно угостить. Избраннику она пальцами протягивает вареник. «Вот этому черному! Нет, не тебе, бисов сын,— тому, что в ногу ранен!..»
Раз так шла вдоль поезда молодка и певучим южным голосом спрашивала в каждом вагоне, нет ли здесь кого-нибудь Грайворонского полка. При мне отозвался один солдат: «Я той же дивизии; чего тебе надо?» — «Муж у меня в Грайворонском полку, хочу грайворонцев угостить и про мужа спросить».— «И не ищи,— мрачно сказал раненый,— грайворонцы правее нас стояли... Там что народу перебили... страсть! Не чаю, что кто и жив остался! Весь полк, как есть, без остатка положили...» Баба заплакала. «Ну, ну, не плачь,—успокаивал ее мрачный раненый,— ты баба молодая, в самом соку, другого мужа найдешь. Чего же убиваться-то!» — «Да я своего люблю,— плакала баба,— муж-то у меня хороший». Я вмешался в разговор. «Полно языком трепать! — сказал я раненому.— Грайворонский полк совсем не уничтожен (откровенно говоря, я понятия не имел о его судьбе!). Твой муж — грамотный? — спросил я бабу.— Вот увидишь, скоро письмо от него получишь». «Конечно,— подхватило несколько голосов,— чего человека заживо-то хоронить! Еще вернется муж-то твой!» Баба вытирала слезы с повеселевшего лица. Всю свою миску она отдала раненым этого вагона...
Помню на другой станции старика-крестьянина, окруженного группой легкораненых. На его груди висел старый солдатский Георгиевский крест. «Куда вам против нас,— слышал я его голос.— Мы под Плевной...» Раненые слушали с большим интересом и совсем не казались обиженными на то, что старый солдат уменьшает их заслуги...
Видел я тогда все огромное значение — хороших частей! Раненый, запасный какого-нибудь второочередного полка, или точно такой же раненый, запасный какого-нибудь славного полка, имели совсем разную психологию, хотя они только очень недолго успели побывать в рядах этих полков. Удивительно, как быстро действует психическая зараза и как скоро заражаются солдаты высоким духом своей части! Какой-нибудь «железный стрелок» чувствовал себя совсем другим человеком (и действительно был им), чем рядовой никому не известного второочередного полка, и сами эти рядовые к нему относились иначе... Подавляющее число раненых были пехотинцы. Редко попадались артиллеристы, еще реже кавалеристы.
Однажды я обходил вагоны, спрашивая, нет ли каких-либо жалоб или просьб. Ко мне обратился один тяжелораненый. «Вчерась сестрица тут, как всех переписывала, боюсь, меня рядовым записала»,— с трудом произнес он.— «А ты унтер-офицер?» — спросил я.— «Никак нет,— гусар я! — отвечал раненый,— а сестрица просто рядовым записала, вроде как пехота...» Я обещал ему, что он будет записан — гусаром.
Другой раз, во время стоянки поезда, ко мне подошел легкораненый, подтянутый улан, по-видимому, что-то желавший сказать не при других. «Ваше высокоблагородие,— обратился он ко мне,— нельзя ли меня в другой вагон перевести? У нас серизна! Одна пехота!» Я сказал ему, что у нас нет специального вагона для кавалеристов. «Так нельзя ли в соседний вагон перевестись? Там, по крайности, артиллерия есть»,— просил улан.
Оборудование санитарного поезда и медицинское обслуживание раненых там, где я это наблюдал, было если не превосходно, то, во всяком случае, недурно.
Очень неблагополучно было по части насекомых — вшей. Должен сказать, что до войны мне ни разу не приходилось видеть вошь, но тут я на них насмотрелся более чем вдоволь! Раз нам пришлось принимать партию раненых, одеяла которых были настолько покрыты вшами, что даже переменили цвет. Если бы я сам этого не видел, это, вероятно, показалось бы мне преувеличением.