Шрифт:
И вдруг Вадим запел. Неровным, тонким, готовым каждое мгновение оборваться голосом он вывел:
Пой, гармоника, вьюге назло, Заплутавшее счастье зови…Богдан Данилович стал потихоньку подпевать. Впервые за дни, прошедшие после ухода жены, он почувствовал желаемое облегчение. Трудный разговор с сыном остался позади. И ему показалось даже, что этот разговор как-то сблизил их. Просто Вадим больше был с матерью, привык, привязался к ней. Но он — мужчина, и он — Шамов. Вот они рядом. Вместе. Варят картошку и поют. Конечно, картошка не бог весть какое лакомство. Да за этим дело не станет. Все, что нужно, будет у них. И женские руки будут. Все, все будет.
Ты теперь далеко, далеко, Между нами снега и снега…Вадим пел, широко раскрытыми глазами, не мигая, смотрел на синий узор обоев перед собой и видел мать…
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Младшего Ермакова провожали торжественно и шумно. У вокзала собралось множество людей. Смущенный Володя стоял, неловко прижимая к груди маленький букетик пожухлых от мороза живых цветов.
Первым заговорил Рыбаков.
— Сегодня мы провожаем в ратный путь еще одного сибиряка-добровольца Владимира Ермакова. Что хочется сказать ему на прощание? Передай, Володя, бойцам Красной Армии, что мы все считаем себя солдатами. И ради победы готовы на любую жертву. Сибиряки сделают все, чтобы красноармейцы были сыты, одеты, имели отличное оружие. Пусть бойцы не беспокоятся о своих семьях. Мы не оставим их в нужде, не покинем в беде. А еще передай однополчанам, чтобы готовились к встрече нового пополнения. Скоро отправится на фронт добровольческая стрелковая сибирская дивизия, в которой немало и малышенцев. Пожелаем же, товарищи, танковому экипажу братьев Ермаковых боевых удач. Пусть минуют их вражьи пули и мины, обойдет стороной смерть. Пусть с честью пронесут они красное знамя Победы до самого Берлина. Ну, солдат Ермаков, — Василий Иванович повернулся, положил руки на плечи парню, — в добрый час. Будь таким, как твои братья. Возвращайся домой с победой! Счастливо, сынок.
Он привлек к себе Володю и трижды поцеловал его.
Потом были еще речи. Такие же короткие и взволнованные.
И вот прощальный гудок паровоза. Поплыла подножка, на которой стоял без шапки светловолосый парень и махал рукой.
Жалобно вскрикнув, зарыдала Пелагея Власовна. Муж гладил ее по голове, говорил какие-то успокоительные слова, а сам прятал полные слез глаза.
Рядом с Донатом Андреевичем стоял Рыбаков. Из-под шапки выползла тонкая черная змейка волос и большим полукольцом прилипла к белому лбу. Лицо строгое. Четко обозначились скулы. «Мальчишка, — думал он, глядя на проплывающий мимо поезд. — Совсем юнец. Наверное, ни разу не брился. А сколько их, таких, пало на подступах к Минску, Смоленску, Москве? Молодость народа, его будущее…»
Исчез эшелон из глаз. Опустел перрон. В той стороне, куда ушел поезд, показалось солнце. Большое, но неяркое. Оно окропило землю холодным желтым светом, посеребрило накатанные колесами рельсы, и они вдруг заблестели. Сверкающая колея протянулась до самого неба. И словно соперничая с ней в блеске, ожили, заискрились под солнцем бескрайние снега.
Снега, снега…
Плотным студеным покрывалом окутали они леса, прикрыли реки и озера, поля и равнины. Кругом безжизненно-белые холодные сугробы. Ветер вспугнутым зайцем скачет по ним, петляет и кружит. На бегу он царапает наст, сдирает с него белую легкую пыльцу, свивает, скручивает ее в огромные жгуты и волнами поземки перекатывает с места на место. Заунывно гудят телефонные провода, одичало каркают вороны, трещат от мороза березы и ели. И кажется: скованная зимней стужей природа совсем обессилела, и ей уже никогда не стряхнуть с себя ледяное оцепенение, и вечно будет властвовать над землей белое мертвое безмолвие. Но это только кажется! Разрой сугроб — и в глаза тебе брызнет зеленью до поры притаившаяся озимь. Разотри в пальцах сухую шишечку березовой почки, понюхай — и сразу почувствуешь запах весны. Подо льдом и снегом невидимые глазу текут по древесным корням необоримые соки земли, набухают, набираются от них сил скрытые в почве семена злаков, цветов и трав. По малой росинке, по капельке копит силы природа, готовясь к великому весеннему штурму. И он грядет, ломая льды, взрывая снега, неся всему живому жизнь и обновление.
Так было.
Так будет.
Во веки веков.
Чтобы не проспать, Валя Кораблева завела будильник на шесть и все же несколько раз просыпалась ночью, смотрела на часы, а потом подолгу ворочалась.
В семь тридцать ей вместе с другими членами комиссии надо было быть на вокзале, встретить эшелон с детьми, потерявшими родителей, распределить ребят по детдомам и интернатам.
В половине седьмого Валя вышла на улицу. Было белесое морозное утро. Звезды еще не померкли, и луна сияла вовсю. А поселок уже проснулся. Светились окна, дымили трубы. В войну хозяйки просыпались рано. Нужно было много времени, изобретательности и труда, чтобы приготовить на день еду для семьи. Попробуй-ка из нескольких картофелин свари завтрак, обед и ужин на пять-шесть ненасытных ребячьих ртов.
Валя зябко поежилась, одернула плюшевую жакетку, потуже обернула вокруг шеи пуховый платок и широко зашагала по скрипучему, будто посеребренному снежку.
На полпути к вокзалу она нагнала двух женщин в полушубках с заиндевелыми воротниками. Они везли саночки с какими-то свертками. Потом люди стали встречаться чаще, а у вокзального крыльца она лицом к лицу столкнулась с соседом-пчеловодом Донатом Андреевичем Ермаковым.
Валя уважительно поздоровалась с ним и, на минуту задержавшись, спросила:
— Встречаете кого-нибудь?
— А как же, — не спеша ответил Донат Андреевич. — И не кого-нибудь, а внучку.
— А-а, — протянула Валя и прошла мимо. Уже поднимаясь на крыльцо, вдруг вспомнила, что у Ермаковых нет никакой внучки. А позавчера провожали их младшего сына Вовку.
Поезд опаздывал почти на час. В пустом, пропахшем карболкой зале ожидания сидели секретарь райкома комсомола Степан Синельников, Валя Кораблева, заведующая районо и представители двух детдомов. Лица у всех серые, утомленные. Говорили о трудностях с одеждой и топливом, о перебоях с продуктами.