Шрифт:
– Я устал. Мне хотелось бы спрятаться от всего этого шума в тихом Родеке.
– В Родеке? Там теперь, должно быть, довольно мило среди ноябрьского тумана и мокрого, обнаженного леса – бррр! Настоящее жилище привидений!
– Все равно меня буквально тянет в это мрачное уединение. Я поеду туда на несколько дней; надеюсь, ты ничего не имеешь против?
– Даже очень многое! Скажи, бога ради, что это за фантазия? Теперь, когда весь город преклоняется перед автором «Ариваны», ты вздумал лишить его своего присутствия, бежать от поклонения и заживо похоронить себя в лесу, в доме, полном привидений. Тебя не поймут!
– Ну и пусть! Мне необходимы покой и уединение… Я поеду в Родек.
Молодой принц привык к бесцеремонному тону своего друга, особенно тогда, когда на него что-то находило, и даже сам поощрял его в этом, но сегодняшний каприз показался ему чересчур странным.
– Кажется, наша всемилостивейшая права, – сказал он полушутя, полусердясь. – Вчера в театре она заметила: «Наш молодой поэт капризен, как все поэты». Я тоже так считаю. Что с тобой, Гартмут? Вчера и сегодня ты весь день сиял от счастья, и вдруг, после часа моего отсутствия, я нахожу тебя уже в припадке настоящего уныния. Не огорчили ли тебя газеты? Может быть, тебя обидела какая-нибудь злая, завистливая статья?
Он указал на письменный стол, на котором лежали развернутые вечерние газеты.
– Нет-нет! – поспешно возразил Роянов, но при этом отвернулся, так что его лицо оказалось в тени. – В газетах пока только предварительные отзывы, и все очень лестные. Ты знаешь, у меня иногда бывает такое настроение, оно является без всякой причины.
– Да, я это знаю, но теперь, когда счастье хлынуло на тебя со всех сторон, ему не следовало бы являться. У тебя совсем больной вид, вероятно, это от волнения, которое мы с тобой перенесли за последние недели. – И он озабоченно нагнулся к другу.
Роянов, как бы раскаиваясь в своем нелюбезном поведении, протянул ему руку:
– Прости, Эгон, потерпи немножко, это пройдет.
– Надеюсь, потому что сегодня вечером мой поэт непременно должен оказать мне честь. Но теперь я уйду, чтобы ты отдохнул, а ты вели никого не принимать – до отъезда еще целых три часа.
Принц ушел. Он не видел горькой усмешки, от которой дрогнули губы Гартмута, когда он говорил о «со всех сторон нахлынувшем счастье», а между тем это была правда. Ведь слава дает счастье, может быть, высочайшее в жизни, а сегодняшний день был лишь продолжением вчерашнего триумфа; но час тому назад среди этой чарующей мелодии неожиданно прозвучал резкий диссонанс.
Придя к себе, молодой поэт занялся газетами. В них еще не было подробных рецензий об «Ариване», но все единодушно признавали огромный успех драмы и сильное впечатление, произведенное ею на зрителей; всюду говорили о Гартмуте Роянове. Развернув последнюю газету, он вдруг наткнулся на другое имя и вздрогнул от изумления, смешанного с испугом. В заметке, бросившейся ему в глаза, говорилось, что последняя поездка прусского посланника в Берлин имела, очевидно, более серьезное значение, чем предполагали; на аудиенции, данной герцогом Вальмодену, шла речь о весьма важных вещах, а теперь ожидают приезда уполномоченного лица, одного из высших представителей прусской армии, с особым поручением к его высочеству. «Без сомнения, переговоры касаются военного ведомства; полковник Гартмут фон Фалькенрид должен прибыть на днях», – заканчивала свое сообщение газета.
Гартмут выронил газету. Сюда приедет его отец, и, очевидно, Вальмоден ему все расскажет. Встреча была в высшей степени вероятна.
«Когда ты в будущем достигнешь славы, ступай к нему и спроси, посмеет ли он презирать тебя!» – шептала когда-то Салика своему сыну, когда он не решался нарушить честное слово. Сейчас начало этой славе уже было положено; имя Роянова украсилось лаврами поэта, заслонившими прошлое. Уверенность в этом выражал взгляд, с торжеством брошенный вчера Гартмутом в ложу посланника; однако теперь, когда речь шла о том, чтобы показаться на глаза отцу, храбрец дрожал: глаза отца – единственное во всем мире, чего он боялся.
Мало-помалу он пришел к решению уехать в Родек и вернуться лишь тогда, когда узнает из газет, что «уполномоченное лицо» уже уехало обратно. Но в то же время какое-то тайное, жгуче-тоскливое чувство удерживало его здесь. Может быть, именно теперь, когда так ярко загорелась звезда его поэтической славы, настал час примирения; может быть, Фалькенрид поймет, что поэтический талант сына мог развиваться только на свободе, и простит ему глупую мальчишескую выходку, хотя при таких взглядах на жизнь она, наверно, была для отца тяжелым ударом. Но ведь Гартмут все-таки его дитя, его единственный сын, которого он со страстной нежностью сжимал в своих объятиях в тот последний вечер в Бургсдорфе. При этом воспоминании в душе Роянова проснулась тоска по отцовской любви, по родине, по своему детству, истому, невинному и счастливому, несмотря на внешнюю строгость.
Вдруг открылась дверь, и показался слуга с визитной карточкой на подносе; Роянов недовольно махнул рукой.
– Я ведь сказал вам, чтобы мне не мешали и что сегодня больше не принимаю!
– Я и отказал было этому господину, – ответил слуга, – но он просил хотя бы доложить о нем. Виллибальд фон Эшенгаген.
Гартмут приподнялся.
– Просите!.. Скорее!
Слуга вышел, и в следующую минуту появился Виллибальд, но нерешительно остановился у двери. Гартмут вскочил. Да, то были прежние знакомые черты, милое, открытое лицо, честные голубые глаза друга его юности, и, страстно вскрикнув: «Вилли! Мой добрый, милый Вилли! Это ты! Ты пришел ко мне?» – он порывисто бросился ему в объятия.