Шрифт:
Я шагал по городу в состоянии величайшей самоуверенности. Я уже не чувствовал себя нелепо в одежде с чужого плеча и свыкся со своей бородой. Я верил и в помощь Божью, и в то, что мы вчетвером распутаем все хитросплетения этой интриги. Когда речь шла только обо мне и о том, сколь несправедливо я обвинен в убийствах, я пребывал в страхе, порожденном беззащитностью и неуверенностью. Я был один против врагов, зримых и незримых. Сейчас дело обстояло куда как серьезнее – наша тройка под предводительством сержанта Бессмертного объявила войну шпионам неприятеля. И, хотя обвинений в убийствах никто с меня не снимал, я чувствовал себя великолепно, я был готов к бою.
Даже внезапно рухнувшая на город гроза меня обрадовала. После ливня здесь дышалось куда легче. Все-таки город сохранял не только планировку рыцарских времен, но и застарелые привычки – в домах тут было очень чисто, а на узких улицах грязи хватало.
Народ стал разбегаться, особенно смешно неслись мелкими шажками женщины, накинув на головы шали. Я глядел на них, вспоминая и заново обдумывая слова Бессмертного о «мусью Луи», которого он в глаза не видывал, но угадал. Это отчаянное существо не могло бы передвигаться забавной дамской побежкой – оно и шагало широко, а бегало, видимо, по-мужски, высоко поднимая колени.
Я пронесся впритирку к стене, выскочил на перекресток и нырнул в будку, заставив ее обитателя сердито высказаться.
– Иван Перфильевич, не признал? – радостно спросил я. – Потеснись-ка, сударь! Да алебардой не зашиби! Морозов я, Морозов, только с бородой!
– Ишь ты! – воскликнул, с трудом поворачиваясь ко мне, будочник. – И точно! А вашу милость тут ищут, ищут, да я не прост, от меня ни словечка дурного про вас не услышат!
Я по сей день не знаю, за что он меня так полюбил. Ведь не выдал ни квартальному надзирателю Блюмштейну, ни частному приставу Вейде! Собственно, и я за долгие месяцы рижской жизни к нему привязался и частенько останавливался перекинуться словцом.
– Иван Перфильевич, Отечеству послужить хочешь? – спросил я его.
– А присяги моей никто, кажется, и не отменял, – отвечал он. – Что за дело?
– Ты сам знаешь, Иван Перфильевич, в чем меня обвиняют. Вот те крест, я неповинен, – тут я перекрестился настолько широко, насколько позволяла тесная будка. – Но, скрываясь от рижской полиции и пытаясь разобраться, кто истинный убийца, я невольно узнал такие вещи, что меня взяла под свое покровительство военная полиция.
– А что такое военная полиция? – спросил он. – Может, хоть ваша милость растолкует?
– Это такая полиция, что действует при главном штабе нашей армии и занимается ловлей шпионов, – попросту объяснил я. – В Риге окопались поляки, которые следят за портом и за Цитаделью, а потом доносят французам.
– Да как же доносят?
Я задумался. Но ненадолго. Уж коли таким молодцам, как бравый Иван Перфильевич, не доверять, то кому же?
– Донесения они шлют голубиной почтой. А голуби – держись, брат, крепче за свою алебарду! – содержатся… где бы ты думал? На театральном чердаке!
И я указал рукой на здание «Мюссе».
– Ахти мне! – вскричал будочник, и ливень, словно возмутившись не менее его, забарабанил в полосатые стены будки и в крышу с удвоенной силой.
Мы уселись рядышком на скамью, и Иван Перфильевич поделился со мной большим куском сукна, которым в таких случаях укрывался от брызг.
– Скажи, Иван Перфильевич, все ли еще живут в театре постояльцы сторожа Фрица?
– За постояльцев его чуть навеки из сторожей не прогнали. В ножках у господ валялся, оставили. Да только в доме кто-то есть. Кого-то он, видать, тайно пускает.
– Ты видел свет в верхних окнах или в чердачном окошке?
– Вроде как мелькает там что-то. Но дверь на запоре.
– То есть ты после тех приключений ни разу не видал, чтобы через двери в театр открыто приходили люди?
– Я-то не видал, а Онуфриева, товарища моего, еще спросить надобно. Когда он придет вахту принимать, спрошу. Но ведь в театр не только через те двери можно попасть, есть еще ход.
– Я знаю. Только и тем ходом не попользуешься особо – Штейнфельд и Шмидт с Малярной улицы жаловались театральной дирекции, что из театра в их двор какие-то сомнительные личности забегают. Я думаю, тот ход уже на запоре.
– На Малярную улицу? – будочник хмыкнул. – А мне сдается, Малярная улица тут ни при чем. Другая дырка есть, через которую можно из театра убраться.
– А ты почем знаешь, Иван Перфильевич?
– А хошь смейся, хошь плачь, влюбился я, старый дурак, в театральную девку!
Такой новости я никак не ожидал.
– То есть как это – влюбился?.. – перед внутренним моим взором тут же явился Артамон со всеми его безумствами.
– Так я ж тебе сказываю… старый дурак… А она молоденькая, красавица, платьице всегда нарядное, соскакивает с извозчичьей брички, ножку показывает, а ножка… Эх, да что там говорить! Я-то от скуки всегда на театральный съезд и разъезд гляжу, сколько там богатых дам и кавалеров, зимой на их шубы насмотришься – так, Господи прости, и причитать начинаешь: за что одному шуба соболья, а другому старая шинель, да всю зимнюю ночь в будке, да не смей вздремнуть! Вот и греешься поневоле…