Шрифт:
Легко разуметь можно, что такое сообщение не требовало языка гораздо обширнее тех, какие имеют вороны, или обезьяны, собирающиеся стадами почти таким же образом. Крик без ясного произношения, множества телодвижений, и некоторые подражательные шумения долженствовали составлять чрез долгое время всеобщий язык; к чему прилагая во всякой стране несколько звуков яснее произносимых, и по согласию принятых, которых, как уже я сказал, установление истолковать гораздо не легко, стали они иметь языки всякой особливо. Но грубые, несовершенные, и почти такие, какие ныне многие дикие народы имеют. Я пробегаю как молния множество веков, принужден будучи к тому течением времени, изобилием вещей, о которых я говорить имею, и приращениями в началах почти нечувствительными; ибо, чем более происшествия были медленны, тем скорее их описывать.
Сии первые приращения подали, наконец, человеку способы делать гораздо тех быстрейшие, и чем более разум просвещался, тем паче искусство доходило до своего совершенства. Скоро перестав засыпать под каждым древом, или уходить в пещеры, нашли они некоторый род секиры из камней крепких и резких, которые служили им на подсечение дерев, на ископание земли, и к сооружению шалашей из сучьев, кои потом вздумали обмазывать грязью и глиною. И сия-то была эпоха или зачало первой перемены, в которой произошло установление и разделение семейств, и в которой вошел никакой род собственности, из чего, может быть, произошли уже многие свары и сражения. Между тем, как сильнейшие вероятным образом были первые, кои устроили себе жительства, чувствуя себя в состоянии защищать оные, то думать надобно, что слабые за лучшее и безопаснейшее почли подражать им, нежели покушаться изгонять их из жительства, а что принадлежит до тех, которые имели уже шалаши, то чаятельно, что каждый из них мало думал присвоить шалаш соседа своего, не столько для того, что оный ему не принадлежал, сколько ради того т что он был ему бесполезен, и что он не мог им завладеть не подвергнув себя сражению весьма жестокому с тем семейством, которое занимал оный. Первые откровения сердца были действом нового состояния, соединяющего в общее жилище супругов, родителей и детей; привычка жить вместе произвела в них самые приятнейшие чувствования, какие только известны человекам, то есть, любовь супружескую и любовь родительскую. Каждое семейство учинилось маленьким обществом, тем паче соединенным, что взаимное прилепление и вольность были оного единственными узами, и тогда-то установилось первое различие в образе жизни между обоих полов, которые до того имели оной одинаковый. Женщины стали домоседнее, и приучились потому быть стражами хижин своих и детей, между тем как мужчина ходил искать общей пищи. Оба пола начали также чрез жизнь несколько нежнейшую против прежней терять нечто из своего свирепства и храбрости, но если каждый особливо стал не столько способен побеждать диких зверей, то в возмездие стало гораздо свободнее собираться для сопротивления оных вообще.
В сем новом состоянии при жизни простой и уединенной, при надобностях весьма ограниченных, и с орудиями, которые вымыслили для прокормления себя, люди, пользуясь весьма великим досугом, употребили оной к примышлению себе разных новых выгодностей, родителям их неизвестных, и сие-то было первое иго, которое они на себя наложили неумышленно, и первый источник тех горестей, которые они приуготовляли своим потомкам: ибо, кроме того, что продолжали они таковым образом ослаблять души свои и тела, сии выгодности потеряли по привычке почти все свое услаждение, и в то самое время переродились в подлинные надобности. Лишение оных стало гораздо мучительнее, нежели обладание их было сладостно, и так люди стали несчастливыми теряя их, не будучи счастливыми в обладании оных.
Здесь видимо несколько лучше то, как употребление слова установлялось, или доходило до совершенства нечувствительно в недрах каждого семейства; и можно еще догадываться, как могли разные особенные причины распространить язык и ускорить его приращением, учинив оный гораздо нужнейшим. Великие наводнения, или трясения земли, окружили когда-нибудь водами, или стремнинами, места обитаемые; перемены земного шара отделили и рассекли па части, то есть, на острова, матерую землю. Вразумительно, что между людьми, таким образом, сближенными, и принужденными ж ишь совокупно, скорее долженствовало установиться наречие общее, нежели между теми, которые вольно бродили в лесах на матерой земле. Таким образом, весьма то возможно, что после первых опытов мореплавания островские жители принесли к нам употребление слова, а по меньшей мере, весьма то вероятно, что общества и языки получили начало свое в островах, и дошли до некоторого совершенства, прежде нежели стали известны на матерой земле.
Все начинает переменять свой вид, люди бродящие до того в лесах, приняв пребывание более утвержденное, сближаются мешкотно, соединяются в различные толпы и составляют наконец во всякой стране особливый народ, соединенный нравами и свойствами, не по учреждениям и законам, но по од низкому образу жизни, одинаковой пищи, и по общему действию климата. Всегдашнее соседство не преминуло наконец произвести некоторое связание между разными семействами. Молодые люди обоих полов обитают соседственно в хижинах, и от кратковременного сообщения, коего требует природа, произошло потом иное не меньше того приятное, но гораздо прочнейшее чрез всегдашнее обхождение. Приучаются рассматривать разные предметы, и делать сравнения, приобретают нечувствительно понятия о достоинствах и красоте, которые производят чувствования преимущественные. Частое свидание стало причиною, что наконец без свидания и обойтись не можно было. Никакое чувствование нежное и приятное вселяется в души, и от малейшего сопротивления становится стремительным неистовством, ревность возбуждается вместе с любовью, несогласие торжествует, и самой приятнейшей изо всех страсти в жертву приносится кровь человеческая.
По мере как понятия и чувствования одни за другими следуют, разум и сердце упражняется, род человеческий от часу более укрощаемым становится, обязанности оного распространяются, и союзы становятся ближайшими. Привыкают собираться пред шалашами, или вокруг какого дерева, пение и пляски, истинные чада любви и праздности, учинились забавою, или лучше сказать, упражнением как мужей, так и жен праздных и в толпы собранных. Каждый начал рассматривать других и желал быть от них примечаем; и почтение общее возымело цену. Кто лучше плясал, или пел, кто был пригожее, сильнее, проворнее, или велеречивее, тот больше был уважаем; и сей-то был первый шаг к неравенству, а в тоже самое время и к пороку. От сих первых преимуществ родились уже с одной стороны тщеславие и презрение, а с другой стыд и зависть; а закваса, причиняемая от сих новых дрожжей, произвела, наконец, составы, пагубные благополучию и невинности.
Как скоро люди начали ценить себя взаимно, и понятие об уважении основалось в их разуме; так всякой мнил к тому иметь право, и невозможно уже стало ни пред кем в том погрешить без наказания. Оттуда произошли первые должности к вежливости, даже и между диких; и от того-то всякая с произволением сделанная вина стала быть обидою, потому что вместе с озлоблением, происходящим от обиды, обиженной находил в нем еще и презрение к своей особе, которое часто бывает несноснее самого озлобления. Таким образом, когда каждый наказывал за оказанное ему презрение, по мере того как сам себя почитал, то мщения стали ужасными, а люди кровожаждущими и мучителями. Вот точно та степень, до которой дошли большая часть диких людей, кои нам известны. А то произошло от недовольного различения идей, и от непримечания сколько сии народы были уже далеко от природного состояния, что многие поспешно заключили, якобы люди естественно суть мучители, и что потребно градоначальное учреждение для его укрощения, между тем как нет ничего короче человека в первобытном его состоянии, когда он, будучи помещен природою в равном расстоянии как от несмышлености скотов, так и от пагубного просвещения человека гражданского, и ограничен равно побуждением и рассудком сохранять себя от устрашающего зла, природною жалостью удерживается творить зло кому-либо, не будучи к тому привлекаем ни чем, хотя бы и сам оное от другого претерпел. Ибо по основанию мудрого Локка, не может там быть, обиды, где собственности нет.
Но должно примечать, что начавшееся общество, и сношения между людьми установленные, требовали качеств отличных от тех, которые они имели в первоначальном своем установлении, что когда нравственность начала входить в действия человеческие, и как прежде законов каждый был единым судиею и мстителем обид им претерпеваемых, то доброта, приличная сущему естественному состоянию, не приличествовала уже рождающемуся обществу что надлежало наказаниям сделаться гораздо строжайшим, по мере как случаи к обиде стали учащательнее, и что страх наказаний должен был заступать место обуздания законов. Таким образом, хотя люди стали не столь уже терпеливы, и естественная жалость почувствовала некоторую перемену; но сей период открытия человеческих способностей, составляя точную средину между беспечности состояния первобытного и наглой силы нашего самолюбия, долженствовал быть самою счастливейшею и продолжительнейшею эпохою. Чем больше рассуждать будешь о сем, тем более увидишь, что сие состояние было наименьше подверженное переменам, и наиполезнейшее для человека, [17] и что не долженствовало ему из того выйти, разве чрез некоторый пагубный случай, которому для общей пользы надлежало бы не быть никогда. Пример диких, кои почти все найдены на сей степени, кажется, утверждает, что род человеческий сотворен дабы остаться ему всегда таковым, что сие состояние есть подлинная младость света, и что все дальнейшие приращения имели только вид приближения к совершенству каждого во особенности, а в самом деле были приближением к глубочайшей старости целого рода.
17
Весьма достойно сие примечания, что от толь многих лет Европейцы трудятся и мучатся, чтоб диких людей, разных стране света, привести к своему способу жизни, но ни одного еще до сих пор не могли к тому привести, ниже помощью самого Христианства: ибо наши законопроповедователи делают там иногда Христиан, но никогда не делают людей гражданских. Ничто не может преодолеть непобедимое отвращение, которое они имеют к принятию наших нравов, и чтоб жить по нашему обычаю. Если сии бедные дикие суть столь ненастны, как они говорят, то по какому непостижимому повреждению разума непременно отрицаются они просветиться по нашему подражанию, или научиться жить счастливо между нами; между тем как в премногих книгах мы читаем, что французы и другие европейцы убегали добровольно к тем народам, и провождали там всю свою жизнь, не похотев уже оставить столь странного обычая жизни, также находятся и законопроповедатели разумные, которые с умягчением сердечным жалеют о тех тихих и беспорочных днях, которые они провождали у сих народов, толь нами презренных? Если ответствовать мне будут, что не имеют они довольного просвещения, дабы рассудить здраво о своем состоянии, и о нашем, то я на сие опять скажу, что оценение благополучия не столько есть дело разума как чувствования. А притом сей ответ может обращен быть против нас еще с высшею силою; ибо расстояние от наших понятий до того расположения разума, в каком надлежит быть для постижения вкуса, какой находят дикие люди в своем способе жизни, есть далее, нежели от понятия диких людей до тех понятий же, кои могут им дашь постигнуть наше житие. И в самом деле, по нескольких примечаниях, легко им можно видеть, что все наши труды направляются на два только предмета, именно: чтоб иметь для себя способности в жизни, и уважения у других, но какое средство нам есть вообразить тот род увеселения, которое дикий человек находит в том, чтоб препровождать жизнь свою одному посреди лесов, или в рыбной ловле, или свистать в худую дудку, не умея никогда сделать ею надлежащий тон, и не печась отнюдь чтоб и научиться тому? // Несколько раз привозили диких людей в Париж, в Лондон и в другие города, и с великим тщанием показывали им наши роскоши, наши богатства и все наши художества самые полезные, и самые достойные любопытства, но все сие никогда не возбуждало в них кроме неосмысленного удивления без наималейшего движения к пожеланию чего-либо. Я помню, между прочим, историю об одном начальнике некоторых американцев северных, которого привозили к Аглинскому Двору около тридцати лет тому назад. Ему предлагали превеликое множество вещей пред глаза его, дабы выбрать ему в подарок что ему наилучше могло бы понравиться, но ни к одной изо всех не показал он ниже малого желания. Наши оружия казались ему тяжелы и беспокойны, башмаки жали ему ноги, платье его беспокоило, словом, он все отвергал; наконец приметили, что он, взяв одно шерстяное одеяло, будто почувствовал некоторое удовольствие, и окутал свои плеча. До крайней мере согласится ты, сказали ему тотчас, о полезности сей одежды? Да, ответствовал он, сие кажется мне почти столько ж удобно, как кожа какого-либо зверя, да и того бы он не сказал, если бы вынести сии вещи на дождь. // Может быть, скажут мне, что как привычка одна прицепляет каждого к обряду своей жизни, то сие и препятствует диким людям чувствовать, что есть изрядного в нашей жизни: но на сем основании долженствует то казаться, по крайней мере, весьма чрезвычайным, чтоб привычка имела больше силы удерживать диких во вкусе их сущего убожества, нежели европейцев в наслаждении их блаженства. Но чтобы учинить на сие последнее противомнение, ответ, на которой бы не возможно было уже ни слова сказать в возражение, то не приводя здесь всех молодых диких, которых суетно силились просветить, не говоря о Гренландцах и жителях Исландских, коих покушались ворошить и питать в Дании, и коих печаль и тоска всех погубила, или отчаянием, или морем, чрез которое покушались они переплыть вплавь до своей земли: я удовольствуюсь предложив здесь один пример верно засвидетельствованной, которой я предаю на рассмотрение прельщающимися учреждениями Европейскими. // Все труды законопроповедателей Голландских, на мысе Доброй Надежды, не в состоявши были обратить ни единого Готен-пота. Вандер Стел, Губернатор оного мыса, взяв одного с самого детства, воспитал во всех основаниях закона Христианского, и в проследовании всем употреблениям Европейским. Его одели бога-то, научили многим языкам, и успехи его соответствовали всем попечениям, какие прилагаемы были к его воспитанию. Губернатор, надеясь много на его разум, послал его в Индию с одним главным комиссаром, который употреблял его весьма полезно в дела компании. Он возвратился мыс после смерти того Комиссара, несколько дней спустя после возвращения своего, посещая некогда одного из своих сродников, принял намерение скинуть с себя все убранства Европейское, и облечься кожей овечью. Но он еще паче того сделал. В сем новом одеянии, взяв на себя чемодан, который наполнен был его прежнею одеждою, и представив оной Губернатору, сказал ему сии слова: извольте, Государь мой слушать, что я отрицаюсь навсегда от сих приборов. Я отрицаюсь притом и от Христианства, намерение мое есть жить и умереть по вере, обрядах, и употреблении предков моих. Единой милости я прошу, оставить мне галстук и кортик, которые я носил. Я их буду беречь, любя вас. И потом тотчас, не дождавшись ответа от Губернатора, укрылся он бегом, и никогда уже после того не видели его на мысу. История о путешествии, том 4, стран. 175.