Шрифт:
Должно рассуждать, что первые людьми употребленные слова имели в их мыслях о значение гораздо пространнее тех, которые употребляются в языках уже учрежденных, что они не ведая разделения речи на ее составляющие части, давали с начала каждому слову смысл целого предложения. Когда ж начали они различать подлежащее от сказуемого, и глагол от имени, к чему требовалось непосредственного усилия разума, то существительные сперва были не иначе как имена собственные, и наклонение неопределенное было одно только известное время в глаголах; что ж касается до прилагательных, то понятие о них долженствовало быть открыто не без великого труда; ибо всякое прилагательное есть слово отделенное, а отделения суть действия трудные и почти неестественные.
С начала каждому предмету дано было имя особливое, не рассуждая ни о родах, ни о видах, которых различить сии первые сочинители не были в состоянии, и всякой предмет представлялся их уму особенно, так как они изображаются природою. Если один дуб назывался А, то другой назывался Б, так что чем более знание было ограничено, тем более лексикон становился пространен. Замешательство всего оного словаря нелегко могло быть отвращено: ибо, для распределения существ под наименования общих родов, надлежало знать все их собственности и различия, надлежало иметь примечания и определения, то есть требовалась История Естественной и Метафизики гораздо более, нежели люди оного времени иметь могли.
Сверх того общие идеи не могли вселиться в разум без помощи слов, и разумение не иначе их понимает, как по предложениям. Сия есть одна из тех причин, для чего скоты не могут произвести таковых идей, ниже когда приобрести совершенности от них зависящей. Когда обезьяна бросается от одного ореха к другому, то не думают ли, что имеет она общее понятие о сем роде плодов, и что она первообразное свое понятие о сем сравнивает с сими двумя разными орехами? Нет без сомнения; но вид одного из сих орехов возобновляет в памяти ее то чувствование, какое она имела от другого, а глаза ее получая от того некоторое известное образование, возвещают ее вкусу то чувствование, которое она от сего получит. Всякое общее понятие содержится точно в разуме; а если хотя мало воображение вмешается, то понятие тотчас становится особенным. Испытай вообразить себе вид дерева вообще, никогда того не достигнешь, надлежит оное видеть поневоле, маленькое или большое, редкое или густое, светлое или темноватое; а если бы зависело от тебя и чтоб видеть только то, что находится во всяком дереве, то сей образе не будет уже похож на дерево. Так точно существа отделенные видимы бывают, и не можно их понять иначе как по словам. Одно только определение треугольника подает подлинное о нем понятие: как скоро захочешь вообразить его в уме своем, уже то будет такой-то треугольник, а не другой, и не можно без того обойтись, чтоб его линии не сделать чувствительными, или плоскости его не приписать какого цвета. Следственно надлежит произносить предложения, надлежит говорить, дабы иметь понятия всеобщие; ибо, как только воображение остановится, то разуме уже шествует с тою лишь помощью слова. И так, если первые вымыслители не могли имен дать как только тем понятиям, которые они уже имели, то из сего следует, что начальные никогда не могли быть иначе, как собственными именами.
Но когда, чрез средства мне непостижимые, наши новые грамматисты начали распространять свои понятия, и делать свои следа общими, то невежество вымыслителей долженствовало ограничить сей способ учения гораздо тесными пределами, а как они с начала весьма умножили имена особенных вещей, потому что не знали родов и видов, так после сделали мало видов и родов и по недостатку рассуждения о существах по всем их различиям. Чтоб довольно простерт разделения, надлежало иметь больше испытания и просвещения, нежели сколько они иметь могли, и больше искания и труда, нежели сколько они употреблять желали. Но когда и ныне вседневно изобретают новые виды, которые до сего сокрыты были от всех наших примечаний, то пускай рассудит всяк, сколько долженствовало быть оных скрыто от таких людей, которые не иначе судили о вещах, как по первому взгляду? Что принадлежит до первообразных родов и до понятий всеобщих, то излишне и примолвить о том, что оные долженствовали также сокрыты быть от них, например, как могли они вообразить, или уразуметь слова, материя, дух, существо, образ, начертание, движение, понеже и философы наши, употребляющие оные толь долговременно, с великим трудом и сами их понимают, ибо как понятия, придаваемые сим словам, суть метафизические совсем, то они не находили никакого им образца в естестве.
Я остановлюсь на сей первой поступи, и прошу моих судей прекратить здесь чтение свое, дабы по изобретению одних существительных физических, то есть, по той части языка, которую всего легче было изобрести, рассудить, сколько еще пути ему останется для выражения всех человеческих мыслей, для получения твердого вида, чтоб можно им было говорить в народе, и тем иметь силу в обществе; я прошу их рассудить о том, сколько требовалось времени и знания к изобретению чисел, [15] слов отделенных аористов, или значений неопределенных, и всех времен в глаголах, частиц, сочинениях, связании, в предложениях, в доводах, и к составлению всей логики потребной к человеческой речи. Что до меня касается, ужасаясь от умножающихся трудностей, и удостоверен будучи о невозможности почти доказанной, чтоб языки могли родиться и быть установлены чрез средства просто человеческие; я оставляю тому, кто пожелает предпринять разбор сей трудной задачи; что было нужнее, общество ли уже учрежденное к установлению ЯЗЫКОВ, или языки уже изобретенные к установлению общества?
15
Платон показывая сколько понятия о количестве раздельном и о его сношениях нужны и в самых малых художествах, справедливо смеется писателям своего времени, которые утверждали, что Паламед изобрел числа при осаде Троянской, как будто б, говорит сей философ, Агамемнон мог не ведать до того сколько он имел ног? В самом деле чувствуется невозможность, чтоб сообщество и художества дошли до того состояния, в каком они были во время Троянской осады, а люди не имели еще употребления чисел и счету: но нужда знать числа прежде приобретения других знаний не делает воображения вымысла числе удобнейшим когда имена числе напоследок стали известны, то легко уже изъяснить их смысл и произвести те понятия, которые сии имена представляют: но для изобретения числе надлежало, прежде нежели возможно было, постигнуть сии самые понятия, так сказать, познакомиться с рассуждениями философскими, приучиться рассматривать вещи по их единой существенности, и независимо от всех других усмотрений, которое отделение мыслей есть трудное весьма метафизическое, и гораздо мало естественное, но без которого, однако ж, сии понятия не могли бы никогда пронестись от одного рода к другому, ни числа сделаться всеобщими. Дикий мог рассматривать особливо правую свою ногу и ногу левую, или смотреть на них вдруг при нераздельном понятии их одной пары, никогда не мысля что он имеет две ноги, ибо совсем иное дело есть понятие представляющее, которое нам изображает предмет, а иное понятие числительное, которым предмет определяется, а еще меньше того в состоянии был он счесть до пяти, и хотя положа одну свою руку на другую, мог он применить, что пальцы обеих соответствовали между собою точно, однако ж, он весьма далек был от того, чтоб помышлял о равенстве их числа. Он не более знал числа перстов своих, как и число своих волос, и если б подав ему разумение что такое есть число, кто-либо ему сказал, что он столько же перстов на ногах, сколько на руках имеет, то может быть, он весьма бы удивился, когда бы по сравнении нашел что та самая правда.
Но какое бы состояние ни было сих первых начал, по крайней мере видимо, из малого попечения принятого природою, к учинению в людях ближайшего обхождения чрез взаимные их нужды и облегчению употребления слова, сколько она мало приготовила их к сообщению, и сколько мало имела она участия во всем, что ни учиняли в установлении сих союзов. И в самом деле, трудно вообразить для чего бы в сем первобытном состоянии человек возымел скорее надобность в другом человеке, нежели обезьяна или волк в подобном себе, так как и полагая сию надобность, какая бы причина могла обязывать другого оную надобность исполнять; ниже того, как и в сем последнем случае могли они согласиться между собою о договорах. Я знаю, нам твердят непрестанно, что ничего не было бы беднее, как человеке в сем состоянии; и если то правда, как я мню уже и доказал, что он не мог иначе возыметь желания и случая выйти из оного, как по прошествии весьма многих веков; то сие было бы судиться с природою, а не с тем, кого она таковым образом устроила; но ежели я прямо разумею сию речь явного, то сие слово такое, которое не имеет никакого смысла, или которое не иное значит, как горестное чего-нибудь лишение и страдание тела, или души: и так, желал бы я, чтоб мне истолковали, какой бы роде бедности мог быть существа свободного, которого сердце пребывает в тишине и тело в здравии? Я вопрошаю, которая жизнь, гражданская или естественная, подвержена более учиниться несносной пользующимся оными? Мы не видим почти вокруг себя кроме таких людей, кои жалуются на свое бытие, многие еще есть такие, которые лишают сами себя оного, сколько от них зависит! так что законы Божеские и человеческие совокупно едва довольны к отвращению сего беспорядка; я вопрошаю, слыхано ли когда, чтоб дикий человек, находящейся в свободе, хотя помыслил жаловаться на жизнь свою, и предать себя смерти? Итак, пускай рассуждают с меньшею гордостью, с которой стороны есть прямая бедность. Напротив того ничего не было бы беднее человека дикого ослепленного просвещением, терзаемого страстями, и рассуждающего о состоянии отменном от его состояния. Сие было определено от премудрейшего Провидения, что все те способности, которые он имел во власти своей, не долженствовали открыться иначе как по случаям в них упражнения, дабы они не были ему излишними, или тягостными прежде времени, ни поздними и бесполезными в надобности. Он имел в едином внутреннем побуждении все, что ему нужно было для жизни в состоянии естественном, и не имеет в разумении исправленном ничего более, как только что ему нужно для жития в обществе.
Во-первых, кажется, что люди в сем состоянии, не имея между собою никакого нравственного сношения, ни должности известной, не могли быть ни добрыми, ни злыми, и не имели ни пороков, ни добродетелей, разве приемля сии слова в смысле физическом, назвать пороками, в каждом порознь, качества могущие вредить собственному сохранению себя, а добродетелями те, которые оному способствовать могут, в котором случае надлежало бы назвать самым добродетельным того, кто наименьше сопротивлялся бы простым побуждением природы. Но не отдаляясь от смысла обыкновенного, надлежит оставить рассуждение какое можем мы иметь о таком состоянии, и опасаться, чтоб не вверится предрассудкам до тех пор, пока мы весы в руках имея, исследуем пороков ли, или добродетелей более находится в человеках общежительствующих; и больше ли полезны их добродетели, нежели пороки пагубны; также служат ли довольным награждением приращения их знания за те оскорбления, которые они друг другу причиняют взаимно, по мере сколько научаются они того блага, которое надлежало бы им между собою творить и или не были ль бы они, рассудив обо всем, не имея ни от кого как опасаться зла, так и надеяться добра, благополучнее того состояния, в котором они подвержены зависимости всеобщей, и принуждены все поручать от тех, которые ничего не обязываются им давать.
Особливо не надлежит нам заключать с Гобесием, будто бы, по неимению какого-либо понятия о благости, человек зол естественно, будто он порочен, потому что не знает добродетели, будто отрекается от услуг своим собратьям считая себя им ни чем необязанным, и будто в силу того права, которое он себе не без причины присваивает на вещи ему нужные, воображает он буйно себя единым обладателем вселенной. Гобесий весьма изрядно усмотрел недостаток всех нынешних определений права естественного: но следствия, которые он выводит из своего тому определения, показывают, что он приемлет его не менее в ложном разуме. Рассуждая по основаниям от него полагаемым, сей сочинитель долженствовал бы сказать, что их естественное состояние есть такое, в котором попечение о сохранении себя отнюдь непредосудительно сохранению ближнего, то сие состояние было гораздо способнейшее в тишине, и самое приличное для человеческого рода. Но он говорит точно сему противное для того, что он с попечением о самосохранении дикого человека некстати соединил надобность довольствования множества страстей, которые произошли уже от общества, и чрез вторые законы сделались нужными. Злой, вещает он, есть младенец сильный, остается узнать, подлинно ли дикий человек есть сильный младенец, и если с ним в том и согласиться, что же он заключит, разве только то, что ежели сей человек будучи силен, будет столько же от других зависеть, как и слабый, то нет такой крайности, на которую бы не устремился; он не оставил бы бить мать свою, если бы она опоздала подать ему требуемого сосца, задавил бы меньшего брата своего, если бы хотя мало тот его потеснил, и искусал бы ноги у другого, которой бы его толкнул, или обеспокоил; но сии суть два положения супротивные в состояния природном, чтоб быть сильным и быть зависимым; человек всегда есть слаб, когда он зависит, а волен, прежде, нежели силен. Гобесий того не усмотрел, что та же причина, которая препятствует диким людям употреблять разум свой, как то утверждают наши юрисконсульты, препятствует им в тоже время злоупотреблять их способности, как-то он сам утверждает; почему можно сказать, что дикие люди не злы для того точно, что не ведают они, что есть такое быть добрыми, ибо не откровение и обуздание законов, но тишина страстей и неведения пороков, препятствуют им творить зло: Tanto plus in illis proficit vitiorum ignoratio, quam in bis cognition virtutis. Впрочем есть еще другое основание, которого Гобесий не приметил, и которое дано будучи человеку ко укрощению в некоторых обстоятельствах зверства его самолюбия, или желания к сохранению себя прежде рождения сея любви, [16] умеряет ту ревность, которую он иметь о благосостоянии своем, врожденным отвращением видеть страждущего себе подобного. Я не думаю, чтоб мне должно было спасаться здесь какого-либо противоречия, приписывая человеку единую природную добродетель, которую признать принужден был бы и самой противоборец человеческих добродетелей. Я говорю о жалости, как о расположении пристойном существам толь слабым, и подверженным столь многим болезни м как мы; которая добродетель тем паче всеобщая, и тем полезнее человеку, что она предваряет в нем употребления всякого рассуждения, и столь естественная, что и самые скоты подают тому иногда знаки чувствительные. Не говоря о горячести матерей к детям своим, и о пагубах, на которые они поступают для защищения их, примечается повседневно то отвращение, которое имеют и кони попирать ногами живое тело: скот не пройдет без некоторого беспокойства мимо мертвого скота своего рода, есть иные, кои делают оным некоторый род погребения; и печальный рев животных, вводимых в бойницу, возвещает тот ужас в них, каким они поражаются от страшного там зрелища. Можно с удовольствием видеть, коим образом сочинитель басни о пчелах, принужден будучи признать человека за существо жалостливое и чувствительное, в примере им предлагаемом, удалился от хладного и тонкого своего слога, дабы представить вам жалостный образ человека заключенного, который видит вне темницы своей дикого зверя, отторгающего младенца от груди матерей, терзающего кровожаждущим зубом своим слабые его члены, и разрывающего когтями своими трепещущие внутренности сего младенца, какое ужасное волнение чувствует сей свидетель от такого происшествия, хотя не имеет в нем никакого самоличного участия? Какую тугу претерпевает он при сем виде, не в состоянии будучи подать помощи, ни страдающей отчаянным страхом матери, ни издыхающему младенцу?
16
Не должно смешивать самолюбие с любовью к самому себе, две страсти весьма различные по своему свойству и по действию. Любовь к самому себе есть чувствование естественное, которое влечет всякое животное бдеть о своем собственном со хранении, и которое управляемо будучи в человеке разумом, и умеряемо жалостью, производит человеколюбие и добродетель. Самолюбие ж ни что иное есть, как чувствование относительное поддельное, родившееся в обществе, которое влечет каждого человека особливо почитать себя больше и лучше, нежели всех других, которое вперяет людям все то зло, кое они друг другу взаимно причиняют, и которое есть прямой источник чести. // По надлежащем уразумения сего, я говорю, что в нашем первобытном состоянии, то есть, в состоянии подлинно естественном, самолюбия нет, ибо как каждый человеке особливо почитает себя самого единого таким зрителем, который бы его примечал единым только существом в свете, которое бы принимало в нем участие, и единым судиею собственных его достоинств, то не возможно, чтоб чувствование, имеющее свой источник в сравнениях, каких он делать не в состоянии, могло произрасти в его душе. По той же причине, сей человек не может иметь ни ненависти, им желания к отмщению, которые страсти не иначе могут родиться, как от мыслей какой-либо полученной обиды; а как только презрение, или желание повредить, а не самое зло составляет обиду-то люди, незнающие ни ценить себя, ни сравнивать с другими, могут делать многие взаимные насильства, если им из того есть какая выгода, но совсем друг друга не обидны. Словом сказать, каждый человеке не взирая почти на подобных себе иначе, как на животных другого рода, может похищать добычу у слабого, или уступить свою сильнейшему пред собою, не представляя себе иного сии хищения, как только естественными происшествиями без наималейшего чувствования буйства, или досады, и без всякой другой страсти, кроме оскорбления или радости о добром или худом успехе.