Шрифт:
– Эй, зёма…братан…брата-а-ан… подъём! – ласково протянул он.
Рябой карась очнулся и какое-то время оторопело обводил всех заспанными глазами, соображая, что с ним произошло. Вдруг его как будто подбросило. Он начал метаться между нами с перекошенным от ужаса лицом.
– Чё, зема, потерял чего что ли? – заботливо спросил годок, по-отечески кладя руку на плечо карася.
– А-а-автомат… – заикался караульный.
– Не понял… – участливо склонил к нему ухо годок.
– Автомат не видели?..
– Чё?
– Автомат?!.. Не брали?… – по щекам рябого караульного уже катились слёзы.
– Ты, чё, блин, братан, автомат просрал?! – годок до предела выпятил из орбит и без того луповатые глаза.
На карася было жалко смотреть. Еще теплящаяся надежда покидала его лицо, уступая место голому ужасу.
– Ну, теперь тебе писец, братан, – добил карася годок: – Потеря оружия, сон на боевом посту. От двух до пяти лет дисбата. Это, если не расстреляют… Выведут в чисто поле, поставят лицом к стенке и пулю в лоб двумя очередями… Вешайся, дух…
У караульного подкосились ноги. Он пошатнулся и точно бы шлепнулся на землю, если бы мы не подхватили его. С него было достаточно, а то ещё хватит инфаркт, отвечай потом. Отойдя в сторону, годок лениво ковырнул ногой сено: – Слышь, братан, я тут нашел кое-что, погляди-ка?…Не твой?
– Мой!!! Мой автомат!!! Ребята, спасибо! Мой!!! – просиявший карась прижал автомат к своей груди, готовый обнять и расцеловать своего спасителя.
Годок благодушно осадил его порыв и, потрепав по плечу, добавил:
– Че б ты без меня делал, салага. Последний раз тебя спасаю. Ладно, помни мою доброту. Чтоб больше я не слышал, что ты из-за сигарет здесь гундишь и к завтраму пачку родишь, понял?
Благодарный карась понял. Он хлопал глазами и только счастливо кивал, даже не думая возражать.
Морпех
Матрос должен быть ближе к кухне, дальше от начальства, а когда что не ясно – ложиться спать.
(Поговорка)
На киче пребывало два контингента арестантов. Большинство, такие же как и я, сидели здесь по всяким мелочам: за водку, за макароны, за самоволку, но дальше по коридору были другие. Там в угловой камере сидели настоящие зэки, военнослужащие-уголовники, попавшие сюда за уголовные преступления: разбой, грабежи, избиения, убийства. Они сидели здесь, дожидаясь суда, транспортировки в тюрьму или «касатки», то есть решения по своей кассационной жалобе. Это были серьезные ребята. Они сидели здесь не как мы – сутки, неделю, от силы две, они сидели месяцами. Большинство из них ждала зона, и им было всё «по-барабану»: и годки, и конвой. Они-то по-настоящему и держали кичу. Их не пускали ни на двор, ни на работы. Из камеры их выводили разве что на допрос или в гальюн. Но они использовали эти моменты относительной свободы на всю катушку для утверждения на киче своего главенствующего положения.
В тот день я был в наряде на кухне. После свинарника кухня казалась санаторием с большой буквы: и еды навалом, и работа не в напряг Еду на киче не готовили, её привозили с воли, и вся наша работа заключалась в том, чтобы разложить по мискам и развести по камерам привезенную провизию, а затем собрать и вымыть грязную посуду. В дополнение ко всему я еще выполнял функции хлебореза. Мне доверяли нож, и в мою задачу входила еще и нарезка хлеба. На кухне нас было трое: два карася и годок. Естественно, при таком раскладе мы вдвоём делали работу за троих. Но даже вдвоём мы обычно укладывались до того времени, когда народ привозили с работ, и у нас ещё оставалось минут сорок или полчаса свободного времени, чтобы посидеть, ничего не делая, с полузакрытыми глазами, блаженно откинувшись на обшарпанную кухонную стену или хлебный стеллаж.
В тот момент, когда от пинка распахнулась обитая железом камбузная дверь, шли как раз те самые заветные полчаса. Мы подскочили от неожиданности. На пороге стоял зек, небритый, с испорченным оспой лицом. У него за спиной что-то робко лопотали два конвойных карася. Видно, они сопровождали зека по коридору в гальюн, а сейчас возвращали его назад, в камеру. Зеку на них было ровным счетом наплевать. Он их просто не замечал.
Презрительно прищурясь, он обвел нас троих быстрым пытливым взглядом, ища главного. Скользнув по нашим бритым наголо карасевским головам, его взгляд остановился на рыжем чубе, оставленном Полупидором на голове нашего годка. Лицо переписавшегося старшего по камбузу стало белое, как мел. В эту секунду он бы многое отдал за то, чтобы у него на голове не было бы сейчас этого статусного чуба. Сделав свой выбор, зек левой рукой сгреб годка за грудки, а правой ударил его в нос. Удар был такой силы, что годок отлетел назад, опрокидывая на своем пути стеллажи и полки. Размазывая по лицу кровь и сопли, годок, кажется, не понимал, за что его бьют. Он сделал неуверенную попытку подняться, но второй удар в челюсть снова отбросил его назад. Годок шмякнулся головой об пол. Зек наклонился и презрительно потрепал тупо моргающего годка за перемазанную кровью щеку:
– Ещё раз, сука, мало мяса положишь – убью. И курева чтобы родил.
Не говоря больше ни слова, зек развернулся и вышел, уводя за собой наделавших в штаны конвоиров. Как я потом узнал, подобные процедуры зеки проводили регулярно, при каждой смене кухонного начальника. Как бы то ни было, но с этого момента зеки стали получать от нас двойную порцию мяса и сахара, а от других, через нас, вместе с едой и часть сигарет, настрелянных на свинарнике и во время прочих работ.
Того морпеха привезли к нам вечером этого же дня. По киче пошёл базар, что кого-то посадили за изнасилование. До полного разбирательства его поместили в камеру предварительного заключения, к зэкам. В ту же ночь его «опустили». Сопротивляться одному против пятерых было бесполезно. Зеки драли его по кругу, всей камерой, заткнув ему кляпом рот и перекинув через трубу около стены. Драли, кто как: кто символически, а кто по-взрослому, на глубину. В ту ночь я долго не мог заснуть: прислушивался к приглушённым звукам, возне и сопению из глубины коридора. Наутро Полупидор, узнав о происшедшем, отсадил морпеха в одиночку. Но это уже ничего не меняло. С этого дня у нас на киче появился свой Пидор.