Шрифт:
– Старик, ты, что, не сечешь? Тут же колоссальные возможности! Мы же становимся единственной сверхдержавой, твою мать! Бросай к чертям свой Рим и дуй сюда. Тут надо не упустить...
Михайловский положил трубку. Перед глазами возникли куски статуи, вонзающиеся в небо. Как-то непривычно было жить в мире без статуи Свободы, без звездно-полосатого флага, без Бродвея, без Голливуда - без Америки. Михайловский ощутил неизъяснимое чувство сиротства. У него отняли что-то очень большое. Символ. Давно и полностью дискредитированный, но, оказывается, родной и нужный. Михайловский старался держаться отвлеченных категорий, чтобы не думать о людях, погибших там. Это было слишком страшно. Нечеловечески страшно. Нужно было время, нужно было, чтобы катастрофа отодвинулась в прошлое, став по законам перспективы меньше. И тогда можно будет думать о людях, раздавленных, задохнувшихся, смытых волнами. О том, что ярость стихий застигла их ослепленными ненавистью. О том, что эта ярость, вне сомнений, была эхом той ненависти: адская энергия бойни разбудила подземных демонов. Но нет! Это потом, потом. Не сейчас. Сейчас надо о чем попроще. Или лучше вообще не думать.
Но не думать не получалось. И, что еще хуже, наплывали воспоминания. Друзья, встречи, женщины, с которыми он был близок, случайные знакомые. Михайловскому вспомнился парень-репортер, который пришел к нему в гостиницу перед самым отлетом. Раскручивал какое-то дело о подпольном вирто-туризме. Он еще звал его с собой в Рим. Отказался, дурашка. Был бы сейчас жив. Как его звали?
Мэтт стоял, обратившись в соляной столб. Перед его глазами зазмеилась гигантская трещина. Мэтт с необыкновенной ясностью видел, что она проходила точно по границе, разделявшей Старый город и Гетто виртуалов. Один конец ее упирался в ресторан "Семь Виртуозов", а другой подбирался к холму, на котором высилось здание "Надежды". Через несколько мгновений "Семь Виртуозов" исчезли в пасти трещины, а холм с белым наперстком "Надежды" зашатался, как детский куличик из песка.
Что-то одновременно твердое и мягкое ударило Мэтта в живот и по ногам. Мэтт охнул. Это что-то ойкнуло и отвалилось. Мальчик лет семи не удержался на ногах и шлепнулся на землю. Он прижимал к груди скрипку, обхватив ее обеими руками. На Мэтта не мигая смотрели черные, чуть раскосые глаза, похожие на маслины. Над головой что-то завизжало. Не думая, что он делает, Мэтт упал на мальчишку, стараясь прикрыть собой и его и скрипку.
Мир приходил в себя после страшной катастрофы. Отряхивался, как пес. Это был уже совсем другой мир, и он еще не привык к этому изменению. На лице Земли, там, где раньше была Америка, зияла рана. Но уже вовсю работали спецотделы, анализирующие, вычисляющие, прикидывающие, моделирующие новое будущее для нового мира, с новыми проблемами, возможностями и выгодами для новых людей. И, конечно, работали международные службы спасения.
Масштабы катастрофы не позволяли надеяться на многое, но все же деятельность спасательных отрядов приносила плоды. Спасенные, все без исключения, нуждались не только в прямой медицинской помощи, но и в услугах психиатров. Перенесенный ими шок был так силен, что ни врачи, ни журналисты, ни даже родственники не могли добиться от них связного рассказа о пережитом.
Среди спасенных был мальчик лет семи-восьми, который не помнил ни своего имени, ни родителей, ни адреса, где он жил. Придя в себя, он первым делом потребовал свою скрипку и плакал до тех пор, пока ее не принесли. Получив свое сокровище, мальчик тщательно осмотрел ее, гладя как щенка. Убедившись, что она цела и невредима, мальчик заиграл. Это была музыка катастрофы. Музыка всечеловеческой беды и нечеловеческой боли. Симфония конца света. Она рассказывала больше, чем кадры видеохроники. К счастью, все, что делал мальчик, записывалось, и таким образом симфония была сохранена. Ибо оказалось, что мальчик не знает нотной грамоты, а когда его просили повторить то, что он сыграл, всякий раз играл по-другому.
Спасение маленького скрипача было объявлено чудом и знамением надежды. Полубезумный мальчик стал почитаться как святой. Со всего мира к нему повалили паломники, служители различных церквей и, конечно, репортеры. В один из дней его посетил Папа Римский. Во время визита Его Святейшества репортеры к постели больного допущены не были, но тем не менее стало известно, что мальчик первым делом спросил, за что Господь покарал Америку, а Святой Отец ответил, мол, пути Господни неисповедимы, но Господь в своей милости неизреченной дарует нам надежду. Посещение больного вундеркинда Папой, вопрос мальчика и ответ Его Святейшества, а также комментарии известных людей по поводу этого события муссировались во всех средствах массовой информации. И однажды Алексей Михайловский с удивлением прочел свое имя под фотографией, где он беседовал с Папой в окружении съемочной группы. Жирным шрифтом было набраны его слова: американцы заслужили кару Божию уже тем, что написали Его имя на своем проклятом долларе, которым они весь мир держат в кулаке. Фотография была трехлетней давности. Высказывание было сделано им приблизительно тогда же, в узком кругу актеров, с которыми он снимал фильм о русских монахах в Ватикане.
Михайловский подумал, что это знак: он будет ставить фильм о гибели Америки. Центром действия он сделает город, где жил юный гений, и для этого он должен увидеть мальчика и говорить с ним.
Газеты не врали, мальчик действительно сидел в постели в обнимку со скрипкой. И никому не позволял подержать или хотя бы потрогать ее. Не подействовало даже, когда Михайловский сказал, что собирается снимать о нем кино. Мальчик только равнодушно пожал плечами. Михайловский вгляделся в худенькое личико. Темные узкие глаза, напоминающие маслины, смотрели мимо него, куда-то вбок.
– Ты не любишь кино?
– Нет.
– Как, совсем не любишь?
– Совсем.
– А что ты любишь?
– Музыку.
– Ну да, ты же у нас гений, - Михайловский попытался поддеть его.
Мальчик удивленно поднял брови, уставился на него масличными глазами.
– Ты не знаешь, что это значит?
– Да. То есть, нет. А что?
– Это значит, что у тебя очень большие способности к музыке. Ты очень талантливый музыкант.
Мальчик запрокинул голову и засмеялся. Худенькие плечи тряслись так, что он чуть не выпустил из рук скрипку. Михайловский с любопытством наблюдал за ним.
– Почему ты смеешься?
Мальчик заговорил, стараясь превозмочь смех.
– Они сказали все наоборот.
– Что наоборот? Кто сказал?
– Комиссия. Папа повел меня проверяться в комиссию. И мне дали тесты. Я должен был ответить на вопросы. А они прочли и сказали папе, что меня не примут, потому что у меня совсем нет способностей. Я им не подхожу. Папа сказал: "Этого не может быть! Мой сын сам научился играть. Он играет Моцарта и Паганини!" А они сказали, что это их не интересует, что у них стандартные тесты и что по их стандартам я не прохожу.