Шрифт:
Якоб Файт помирал со смеху, видя выражение ее лица. Это же противоестественно: чтобы патер — воплощение высшего авторитета в ее глазах — обвинялся в том, что свершал церковные обряды, не имея на то соответствующих полномочий, да еще за это должен был предстать перед исправительным полицейским судом в Трире. («Но я был оправдан за отсутствием улик!» — торжествующе выкрикнул Якоб Файт.) Чтобы патер только упомянул о своем враждебном отношении к церкви в новогодней проповеди, а какой-то учителишка тут же донес бы на него. («Филипп, так его звали, эту мразь», — гремел голос Якоба Файта.) Чтобы против этого патера возбудили судебный процесс из-за того, что во время праздника Тела Господня он разрешил процессии двигаться под музыку. И чтобы ему запретили совершение всех обрядов. («Но все равно я продолжал и дальше исполнять свой долг!» — выкрикнул Якоб Файт.) Все это для пятнадцатилетней девушки было непостижимо.
— Но разве власти и церковь не одно и то же?
— В том-то и дело, что нет, — громогласно провозгласил Якоб Файт. — Да, собственно говоря, этого и не должно быть.
Мальхен бранилась. Он внушает молодой особе вредные, строптивые мысли, он учит ее неповиновению и мятежу.
Это и в самом деле было так. Впервые Леа поняла, что государство может быть чем-то таким, против чего необходимо бороться. И что у человека должно быть право на такую борьбу.
Не один месяц молодежь деревни несла караул, чтобы вовремя предупредить о появлении жандармов, которые могли нагрянуть внезапно, дабы представить наконец свидетельства ослушания патера Файта. Леа словно воочию видела благородных юношей с факелами в руках, напряженно всматривающихся в ночную тьму. Но больше всего она любила историю, как дядю приговорили к денежному штрафу в триста талеров, который мог быть заменен тремя месяцами тюрьмы. Понятно, штрафа он не уплатил (и уплатить не мог), а следовательно, его имущество должны были описать, и тогда крестьяне в одну из декабрьских ночей погрузили на телеги его мебель и книги и доставили все это в Трир. В новогоднюю ночь Якоб Файт отслужил свою последнюю мессу и, прежде чем его успели арестовать, переправился через люксембургскую границу в Гревенмахер. Картина эта так и стояла у Леи перед глазами: вереница нагруженных доверху телег («Должен тебя разочаровать, телега была всего одна», — сказал Якоб Файт), ясная морозная ночь с поскрипывающим под ногами снегом, горящие факелы (ох уж эти факелы!), у всех благочестивое и одновременно радостное настроение, звучащие в воздухе псалмы, в каком-то смысле даже безумная процессия.
Роспуск Отделения католической церкви в прусском министерстве по делам культов, параграф закона о церковных проповедях, закон о государственном надзоре за школьным образованием, майские законы, закон об обязательном гражданском браке, закон о государственном надзоре за имуществом католических епархий — единственное, что от всего этого осталось, был гражданский брак.
Но исходило все это из Пруссии, а что такое Пруссия, она знала и сама: это был лесничий Катте. Долговязый, сухопарый человек, настоящий прусский юнкер, солдафон, умеющий разговаривать только командами, он не стеснялся писать доносы на детей и старух, осмеливавшихся притащить из лесу охапку хвороста или ведерко малины.
— Пока они у нас не появились, весь Хунсрюк был зеленым, — говаривал нередко Якоб Файт. — Вместе с пруссаками к нам в леса пришла дугласова пихта, и Хунсрюк сразу помрачнел. В мебельную фабрику превратили они нашу землю.
Еще в те времена дугласову пихту называли «прусским деревом», а если кто призывался, то он шел не в армию, а «служить пруссакам».
— Ох уж эти великодержавные прусские господа, какие же они на самом деле голодранцы!
Легенды о прусской скупости вызывали веселый смех на Рейне и Мозеле, в областях, которые должны были кормить этих господ. Можно, конечно, назвать голод и постом, но это не одно и то же. Ведь это ужасно, вздыхал Якоб Файт, что только подавали к столу в доме лесничего. Зато плодиться они могли, как кролики. Каждый год лесничий неукоснительно производил на свет ребенка. Ненависть к пруссакам, которую Якоб Файт внушил и Лее, была давним счетом, восходившим еще к тысяча восемьсот четырнадцатому году, когда эти господа впервые появились здесь и вели себя словно в завоеванной стране.
В народе рассказывали бесчисленные истории о том, как патер Файт обвел лесничего вокруг пальца, выставил его на всеобщее посмешище, сбил с него спесь. Лишь немногие из них соответствовали действительности, почти все были просто выдумкой, и казалось, они распространяются сами собой. Тем временем боевые петухи состарились: и долговязый, сухопарый пруссак, и бывший мозельский крестьянин, — их взаимная неприязнь состарилась вместе с ними.
— Не по-христиански это, — шипела Мальхен, — ничего не забывать и ничего не прощать!
— Ну, заладила! — восклицал на это Якоб Файт. — Да ведь у этих пруссаков пусто не только на столах, но и в головах тоже.
Это была любимая тема Якоба Файта. Сам он говорил по-французски почти так же хорошо, как и по-немецки, и в его применительно к жалованью духовного лица низшего звания огромной библиотеке имелось множество книг на французском. Большинство его любимых писателей были французы. Правда, попытки его давать Лее уроки французского языка сорвались из-за ожесточенного сопротивления Мальхен, но все-таки он сумел привить племяннице Лее любовь к стране, к которой Хунсрюк находился ближе всех других немецких областей, к стране, которой они многим были обязаны.
Мальхен была права, возражая против того, чтобы он отвлекал девушку от домашних дел. Хлопот с ним и так хватало — особенно когда он пытался сделать что-нибудь полезное.
Например, обработать сад. Или завести пчел. Как гордился он, когда смог преподнести Мальхен первое ведерко меда! Но что сказала Мальхен?
— Как, и это все? И это дали четыре роя?
Она была, бесспорно, права. Но как могло что-то цвести, если все время шел дождь? Причина была в погоде, типичной для Хунсрюка, в вечно дождливом, холодном лете у них в горах.
— Откуда же им взять мед?
— А откуда нам взять деньги на сахар? — вопрошала Мальхен. — Мешок сахару извели на какие-то пять кило меда!
— Шесть с половиной, — поправлял Якоб Файт. — Но разве пчелы не удивительные существа? Даже, можно сказать, существа аллегорические. Прекрасный пример для воскресной проповеди. Как все у них разумно! И какое богатство мысли!
В течение трех лет — а именно столько продолжался эксперимент с пчелами — вся община была в курсе пчелиных дел своего патера. («Наш господин», — называли они его и приветствовали неизменно словами: «Хвала Иисусу Христу!»)