Шрифт:
Люди, вы уже убитые, бродят еще только ваши изможденные тела, нет у вас стремлений, мыслей, любви к чему-нибудь, даже нет надежд. Женщины, дети, вы безжалостно уничтожены. Смерть постепенно высасывала из вас кровь, сушила мозг, не страшитесь же теперь превратиться в прах, не цепляйтесь за жизнь, она не для вас. Многие не смиряются, возмущаются, теряют рассудок, но кончается все тем же – смерть. Голод, как ты ужасен, и как могуч. Сломил сильных, разубедил убежденных, умных лишил ума, порядочных превратил в подлецов, любовь обратил в ненависть и жизнь в смерть. Но это еще не все, стенания не окончены, смерть заносит свою руку над городом, избрав новую форму уничтожения. Я еще не знаю, какой она будет, но вероятно не менее уродлива и жестока».
И тут же – прочь рупор, прочь красноречие, вон из литературы!
«Нехорошо мне, сердце тоскует, голова трещит, был бы у меня мой мальчик, я все согласилась бы пережить, даже худшее».
Оглушенная горем, живя на окраине, она многого не видит, а когда увидит, запишет без всякого удивления.
«15 апреля. Сегодня пошли трамваи, правда, только некоторые маршруты, и ползут они медленно, а днем и вовсе стоят из-за отсутствия тока. Хрипит радио то же с газетами. Воду тоже берут из водопровода. Весна необыкновенно ранняя и дружная. С больших улиц снег и лед убран, и уже сухо».
В день годовщины начала войны она еще раз удивит взглядом на саму себя:
«Правильно судить о происходящем здесь я не могу. Для меня ужасным кажется только смерть моего сына, это самое большое несчастье и горе, и с этой точки строится все мое мировоззрение».
«Точка» оказывается не такой уж и ограничивающей кругозор, не лишает ее мужества и авторитета в батальоне.
«Из меня сделали строевого командира. Эта игра в солдатики меньше всего подходит ко мне с настоящим настроением. Но ничего не поделаешь, обстановка этого требует.
Дела наши на фронтах зело не важные. Немцы подходят к Баку, а Майкоп уже в их руках. Юг охвачен пожаром, который тушить приходится человеческой кровью».
С союзниками полная ясность.
«На союзников нет надежды. Они хотят уничтожить державы оси и ССР. Если они не поленятся, то, пожалуй, осуществят этот план. Да, Россия находится примерно в таком же положении, как и я. Сыновей своих любимых потеряла, жить стало нечем, а и умирать, ничего не сделав, не хочется».
Что же надо сделать?
«Надоела война, нет слов, но все же немца прогнать надо, другого выхода быть не может».
Был ли когда-нибудь приговор произнесен более тихим, более спокойным, более усталым и более твердым голосом?
«Прогнать», – сказала Елизавета Турнас.
«Другого выхода быть не может», – договорил Город.
Нет у меня ни полномочий, ни желания кого-то привечать или отлучать от художественной литературы, здесь уместней будет услышать Толстого, Льва Николаевича.
«Главная цель искусства, – писал он тоже в дневнике, 17 мая 1896 года, – если есть искусство и есть у него цель, то, чтобы проявить, высказать правду о душе человека, высказать такие тайны, которые нельзя высказать простым словом. От этого и искусство».
В советских музеях часто появлялись простреленные, пропитанные кровью книги, с которыми бойцы жили на фронте, защищали страну, погибали.
Петербург, простреленный и политый кровью, великое и прекрасное художественное произведение, ты вырастил, ты выносил в своем лоне таких горожан, как Елизавета Турнас, и сделал Ленинград неприступным.
Август 2001 годаБЛОКАДНЫЕ ВЕСЫ
На блокадных весах не гирьки и кусочки хлеба, а жизнь и смерть.
И постановление, к примеру, Государственной инспекции по охране памятников Ленгорсовета о том, что вывозить, что укрывать, а что прятать в землю, не лист казенной бумаги. На весах – спасение или разрушение неповторимого лица Города.
И весы эти были не в руках богини с завязанными глазами, а в руках людей, все видевших и обязанных сознавать последствия любого своего решения.
Восемь тонн бензиновой смеси, то есть бензина, разбавленного соляровым маслом и еще какой-то пошедшей в дело дрянью, для автобусов, доставлявших 23 января 1942 года эвакуируемых к Финляндскому вокзалу, – это жизнь нескольких сот ленинградцев, спасенных в этот день. И это смерть тех, для кого следующего дня уже не было.
Кому отдать сотню винтовок и пулемет «Максим-ленинградский», сделанные на Сестрорецком заводе сверх плана? Кому прибавить «лишние» пятьдесят граммов хлеба – рабочим? служащим? иждивенцам? детям?
И любой ответ – это чья-то жизнь и чья-то смерть…
Служащим, иждивенцам и детям с 19 ноября по 24 декабря 1941 года устанавливалась норма выдачи хлеба – 125 граммов. С 25 декабря – 200 граммов. С 24 января 1942 года – 250 граммов. Для сотен тысяч ленинградцев в этих цифрах приговор. Но без этих 125, 200, 250 граммов хлеба в день к февралю город бы попросту вымер. Для меня, старшего брата и мамы это было спасение. Бабушку и младшего брата они спасти не смогли…