Шрифт:
Идем, и аж глазам не верится: народу – как на гулянии, вроде праздник. Непривычно…
Встретились с двоюродным братом, наговорились, переночевали. Ему рано на работу, а мы – по городу. Анютка как завернет в какой магазин на Невском, так ее оттуда не вытащишь: все ей надо посмотреть, прицениться, а то и померить. По Гостиному Двору моталась полдня, а я бродил вокруг, вспоминал довоенное детство: милиционеров в белых гимнастерках, ломовых извозчиков на битюгах, трамваи на Невском… Дворец пионеров обогнул. Представлял, как Николай Первый встречался с Александром Сергеевичем в Аничковом дворце, и почему-то отсчитывал время от тех лет, когда жил поэт: было такое-то событие при нем или уже без него? Видел он то или иное здание или нет?
Погостили несколько дней. Жена брата через знакомую достала нам билеты на «Красную стрелу».
В купе постели заправлены, как для бар. Поезд тронулся – мы сразу на боковую.
Вагон покачивает, словно ребенка в люльке баюкает, свет притушен, все спят, и Анютка моя затихла – намаялась, бедняга, за эти дни.
А меня и сон не берет: война, война… Сколько недель тащились теплушки от Ладоги, сколько моих сверстников, блокадных ребятишек, осталось в ярославской, уральской земле!..
Лучше не вспоминать. Не приведи Господи, как говорят, вновь пережить!
И все-таки я живой остался, а другие муки приняли и погибли. Конечно, если бы не война, жил бы и я в Ленинграде, а с живым отцом да со старшими братьями у меня бы, наверное, все поиному сложилось.
Эвакуированных расселили на зиму кого куда. Нас привели в дом, где жили мать с дочерью. Кузьмовна, так звали хозяйку, сторожила зерно в амбарах, а дочка, Татьяна Степановна, учила в школе русскому языку и литературе. Моя мама устроилась на ферму, я – в шестой класс, а бабушка – дома, старенькая была.
Картошка у нас не переводилась: помогали и соседи, и дальние. Деревенские блокадников жалели. Иногда мучицы приносили в чашке, молока, а с жирами было туго. Тогда бабушка с трудом сняла с пальца золотое кольцо, после которого до самой смерти вдавленная полоска осталась, и променяла на сало, чтобы меня и маму поддержать.
Летом мы начали строить землянку: не хотели стеснять людей. Выкопали яму размером с небольшую комнату и спуск, как лестницу. Дядя Вася, колхозный конюх на деревянной ноге, сбил из глины русскую печку, соорудил из старых жердей стропила над ямой – вроде маленькой двускатной крыши, уложил хворост вместо обрешетки, накидал соломы для тепла, закрыл все дерном, навесил низенькую дверь на планках, и мы вселились. Платы он не взял, поэтому мама отнесла его жене свое кольцо.
Печку надо было просушить, а мы этого не знали. Два раза истопили, и бабушка устроила на ней лежанку. От сырости она вскорости простудилась, заболела и зимой умерла.
Похоронили ее в мерзлую землю, засыпав могилу комками да снегом. О том, что бабушки нет, отцу на фронт не писали. Два старших брата моих пропали без вести еще в сорок первом.
Керосин в школе экономили. Письменные уроки проходили в светлое время, устные – утром и вечером. Учеба у меня не ладилась. Учительница первое время присматривалась, а перед Новым годом спросила: «Ты почему уроки не готовишь?» – «Темно». – «Что, керосина нет?» – «Да». – «Приходи сегодня с посудинкой».
Я почистил маленькую баночку из-под кильки в томате и в сумерках, чтобы ребятня не видела, отправился к учителке.
В избе у них вкусно пахло щами. Привалившись к дверному косяку, я разглядывал герань за белыми занавесками и жадно втягивал аппетитный запах щей. «Баночку принес?» – спросила Екатерина Степановна. «Вот», – показал я. «Пойдем», – накинула стеганку учителка. «Катарина, – шевельнулась занавеска на русской печке, – сабе-то оставь!»
Мы поднялись на чердак. Возле слухового окна стояла полная трехведерная бутыль в плетенке. Екатерина Степановна долго раскачивала пробку, смахнула пыль с глиняной миски, плеснула в нее керосина, наполнила мою баночку, а остаток вылила обратно.
Учеба немного сдвинулась. Писал я при коптилке, читал на шестке, когда топилась печка… А потом и день стал прибавляться.
К весне у нас кончилась картошка, и стало совсем голодно. Днем солнышко уже припекало, оголяя землю. Чуть свет, по морозцу, я бегал на тока, ломая тонкий ледок. Вытаявшие зернышки я вырубал топором вместе с землей и в мешке тащил домой. Мама землю отмачивала в воде, а из пшеницы варила кашу.
Могилу бабушкину мы весной поправили, рябинку посадили. Она любила зелень, цветы.
Летом принесли похоронку на отца.
Осенью рядом с бабушкиной могилой посадили черемуху.
В честь братьев моих мама ничего не посадила – ждала их. Пропали – не погибли, так люди говорили.
Тогда, в одно время с нами, приехала семья Зубовых из Москвы – женщина с тремя сыновьями. Двое были старше меня, а Петька – ровесник мне. Их так и звали: москвичи, а нас – ленинградские. Они тоже бедно жили, но все-таки лучше нас – как-никак трое парней. Соберемся, бывало, зимой за дровами: они чуть не воз на санках волокут, а я – вязанку. А печка одна, что у них, то и у нас, – только давай. Или за калиной: они почти мешок наберут, а я – ведерко. Им на четверых, а нам на двоих. Пареная калина с брюквой или свеклой вкуснее, но деревенские уже ничего бесплатно не давали: война всех поприжала, а покупать – на что? В пареной калине много косточек, ели без разбору – сытнее казалось.