Шрифт:
А в конце своего послания Ксения предположила, что было что-то еще, о чем умолчал ее братец, поскольку, когда она его уговаривала отменить свой указ, тот на ее доводы твердил одно: мол, она не все ведает. Но кроме туманных намеков, как она ни старалась, вызывая его на откровенность, он ей больше ничего не сказал, обозвав ее слепой курицей, которой что ни говори, все без толку. Однако она сердцем чует: и впрямь над ними тучи нависли, но не с той стороны, о которой Романов говорил Федору. Потому мне никак нельзя покидать Москвы. Разве что в Кологрив или Медведково, но никак не дальше. Но мне самому просить ее братца о том не надо – больно тот сердит. Лучше приехать в Вознесенский монастырь, якобы попрощаться с Марией Григорьевной и вместе с нею помыслить над тем, как ловчее и надежнее поступить, чтобы Федор отказался от своего указа. И опасаться мне за свою честь не надо – матушке она сама пояснила, как да что, и Мария Григорьевна уже ждет меня.
Честно говоря, были у меня недобрые предчувствия еще до появления в келье у старицы Минодоры. Не свойственна моей будущей теще дипломатия. Помнится, когда Борис Федорович тайно повелел привезти в Вознесенский монастырь Марию Нагую, она, разъярившись от ее увиливаний, чуть глаза ей не выжгла. А с собственным сыном Мария Григорьевна стесняться тем паче не станет, рубанет сплеча и все.
Но и отвергнуть предложение Ксении я не мог. Это означало бы уподобиться ее брату. Пришлось ехать.
Будущая теща встретила меня неприветливо. Поначалу я решил: причина в том, что она поверила, пускай и частично, наговорам Федора, но нет. Оказалось, всем моим обвинениям на ее взгляд – цена полушка, а самим оговорщикам, то бишь Романову, Мнишковне и Семену Никитичу Годунову, который «хошь и родич, но на старость лет вовсе из ума выжил», прямая дорога на плаху.
Но и мне от нее досталось изрядно. Почему я сразу ей не «пожалился на неправоту Федькину», из-за чего она доселе пребывала в неведении? Да и ныне она ведь вызнала все не от меня – от Ксении, а это тоже непорядок. И отчего я не борюсь, не пытаюсь ничего доказать или, на худой конец, попросить прощения.
– Так ведь ты сама сказала про оговор, – напомнил я. – Тогда за что просить?
– Положено тако на Руси, – отрезала она. – Покорную главу и меч не сечет. Брякнулся бы ему в ноги, глядишь, и примирились давно, а ты коленки пожалел, – и досадливо махнув рукой, буркнула. – Ладно, подсоблю твоему горю. Счас Федя придет, я с ним по-свойски потолкую.
Я хотел пояснить, что грубый напор не поможет, а скорее напротив, повредит, но пока подыскивал нужные слова и прикидывал, с чего начать, она, выглянув в оконце, радостно всплеснула руками:
– Эва, легок на помине. Идет себе и в ус не дует, – и угрожающе произнесла. – Ух, задам я ему перцу!
– Не надо, – отчаянно запротестовал я, торопливо начав пояснять причины, почему этого делать не стоит, но Марию Григорьевна и слушать не захотела. Посчитав, что мое нежелание по поводу ее вмешательства вызвано исключительно стыдом (как это, мужик бабе жалуется?), она досадливо отмахнулась:
– И слухать не желаю! Стыдно в опале быть, особливо когда не заслужил того, и нет в том зазорного, что тебе баба подсобит. Чай, я ему не чужая, да и тебе вскорости матушкой стану, потому молчи лучше. Сиди и молчи, а ежели стыдоба разбирает, ну-ка, пойдем, я тебя укрою, – и она, властно ухватив меня за руку, потащила за собой.
И я послушно пошел. А что делать – не вырываться же! Да и не было иного выхода – уходить-то поздно, Федор уже на крыльцо поднимается. Увидит меня и все поймет, тогда и малейшего шанса не останется.
Укрыть меня было где. Это на прежнем месте, где Мария Григорьевна находилась в первые дни пребывания в монастыре, в ее распоряжении имелось всего две комнатки-кельи, да и те крохотные, а нынче…. Стоило Дмитрию скончаться, как она поставила вопрос ребром. Мол, доколе ей ютиться в лачуге, в то время как ведьма Нагая пребывает в хоромах. На самом деле та хоть и проживала в отдельном домике, но до хором ему было далековато.
Однако слово матушки – закон для послушного сына и Федор попросил меня распорядиться. А так как Мария Григорьевна в каменном жилье не нуждалась, отгрохали ей терем быстро, еще до моего отъезда в Эстляндию и теперь именно ее жилье напоминало хоромы. Во всяком случае, домишко старицы Марфы, подле которого и повелела моя будущая теща поставить свой, смотрелся словно моська возле волкодава.
– Тута хошь и прохладно, припасы хранятся, зато все слыхать, – заявила она, заводя меня в темную комнатушку, благоухавшую ароматом копченостей, солений и прочих, столь же скоромных яств.
Я плюхнулся на лавку, стоящую подле небольшой кадушки, из которой пахло квашенной капустой. Дверь, ведущую в комнату, где мы с нею сидели, Мария Григорьевна, очевидно, чтобы мне лучше слышалось, оставила слегка приоткрытой. Правда, радости мне это не принесло, скорее напротив, одно расстройство.
Нет, начала она разговор относительно правильно, то бишь достаточно мягко, можно сказать, почти дружелюбно. Но надолго ее терпения не хватило и едва выслушав причины, по которым Годунов повелел отписать указ о моей опале, она принялась осыпать его упреками. И если поначалу первые из них были конкретными, то чуть погодя, окончательно распалившись, Мария Григорьевна перешла к обобщающим выводам.