Шрифт:
Папа и мама отправились в кино «Эдисон» неподалеку от нашего дома, а он остался с нами, детьми. Не знаю, почему я не спал гораздо позже обычного часа. В доме было тихо. На столе горела керосиновая лампа под фарфоровым колпаком, находившимся за пределами лужицы желтовато-зеленого света у подставки и распространявшим вокруг себя слабое зеленоватое сияние. Гавриэль Йонатан Луриа сидел, углубившись во французскую книгу. Когда я подошел к нему, он поднялся, взял меня на руки и вышел со мною из дома в ночь.
Эта первая встреча с ночным небом оглушила меня смутным страхом. Я увидел небо, и вот оно вдруг черно, и в нем — далекие мелкие световые точки.
— Это звезды, — сказал мне Гавриэль и добавил: — Воинство небесное.
Где-то скрипнула приоткрытая дверь, и из щели, образовавшейся в сплошной стене непроглядной тьмы, выплеснулся поток света, достигший кипариса у ворот и обернувший его ствол тканью дня. Прохладные, легкие языки ветра шептались в ветвях, принося с собой издалека, из-за Подзорной горы, запах сырой земли и тихие, жужжащие, дробящиеся и пилящие звуки скрипучей ночной жизни, внезапно возникающие и столь же внезапно обрывающиеся, и дыхание перехватывало от присутствия стен Старого города и окрестных гор — Подзорной и Масличной, погруженных во тьму. Они подавляли своим тяжело дышащим естеством, пугавшим несоизмеримостью с человеческими мерами, вечностью, превышающей человеческую, и равнодушием к копошащемуся на их склонах человечку. То естество гор и небес, которое я смутно ощущал в дневных скитаниях по пыльным горным тропинкам среди камней и чертополоха, с силой навалилось на меня в открывшемся мне ночном мире. Ночью, во тьме, небеса и горы стали более тяжелыми и осязаемыми.
Я крепко обнял шею Гавриэля, вдохнув пряный табачный запах.
— Давай вернемся, — сказал я ему. — Пойдем домой.
Он посмотрел на меня и сказал:
— Хорошо. Пойдем.
Ему стало ясно, что инстинктивный ужас перед ночью пересилил ее притяжение, и после первого изумления он понял, что я еще недостаточно большой, чтобы существовать и в дневном, и в ночном мирах. Как только мы вернулись под защиту четырех стен и мягкого света зеленого колпака, меня охватила тяжелейшая усталость, словно я только что возвратился из долгого путешествия по неведомой стране. Спустя некоторое время (я никак не могу припомнить, было ли то через два дня, через несколько недель или через несколько месяцев) я попросил, чтобы он снова вынес меня навстречу ночным небесам и горам. Кажется, я был возмущен. Что-то вроде обиды и негодования пробудилось во мне за то, что он до сих пор скрывал от меня иной мир, о чьем существовании я не знал, а сам продолжал жить в нем после того, как я ложился спать, — мир ночи, в котором он совершал свои «полуночные прогулки», как они у него именовались. Ночами бродил он по улицам города, главным образом по переулкам старых кварталов. Я гадал, добирается ли он в этих своих полуночных прогулках до пещер Синедриона, но не спрашивал его об этом из смутного страха перед этим миром, вдруг разверзшимся, словно бездна, а также из какого-то детского нежелания не только проникать в чужую душу, но даже и заглядывать в нее сквозь ненароком приоткрытое оконце, — того нежелания переходить границы, которое лежит в основе настоящей, естественной вежливости.
В погожие свободные дни он брал меня на прогулку к пещерам Синедриона, и мысль о том, что те же самые пещеры существуют и в ночном мире и что Гавриэль, возможно, бродит по ним в том мире была для меня пугающим откровением. Ведь на самом деле даже и в дневные часы, когда солнце в ясном небе облекало весь мир великим своим светом, вход в эти пещеры вызывал наслаждение, смешанное со страхом сырого холода и опасностей, подстерегающих в сумрачных углах, служащих убежищем всем самым ползучим, кишащим и мельтешащим из живых существ и самым хищным из них, в дополнение к опасностям, связанным с иными сущностями, не обремененными телами. Паук, развесивший свои сети в углу у входа, между косяком и притолокой, не представлял никакой угрозы, но из всех гадов земных по роду их[4] он представал в моих глазах самым отвратительным и ненавистным, несмотря на красоту его паутины, сплетенной благодаря чудесному чувству планиметрии. Я люто ненавидел его и испытывал к нему бесконечное отвращение и брезгливость задолго до того, как услышал историю про «черную вдову» — паучиху, пожирающую супруга-паука после спаривания. По поводу паука Гавриэль рассказал мне в одну из наших последних встреч, за несколько лет до написания этих строк, когда он уже перестал ходить и был подвержен приступам слепоты, что на одно из основных зрительных впечатлений в его жизни старая Роза ему открыла глаза, сестра сеньора Моиза, убиравшая два раза в неделю его комнату. После того как она закончила уборку, они сидели вдвоем, потягивая арак. Напиток этот был мил сей рассудительной старушке, не умевшей ни читать, ни писать, и Гавриэль имел обыкновение развлекать ее назидательными речами, произносившимися при подаче ей стаканчика:
— Милейшая Роза, вы должны беречь свое здоровье, если не ради себя, то по крайней мере ради меня. Ибо что я буду делать, если, не приведи Боже, вы сляжете? Посему прислушайтесь-ка к мнению врача и отведайте сего арака. Ибо ведь сказано врачом, что во всех снадобьях нет и половины пользительности для здоровья тела и души, что содержится в араке!
И на щеках Розы вспыхивал румянец смущения, словно у юной девицы, вместе с заговорщической усмешкой старой сообщницы по преступлению. Она принимала стаканчик грубой шершавой рукой и отвечала:
— За твое здоровье, Гавриэль-бек. Пошли тебе Господь здоровья, благословенья и всех благ.
Так они и сидели, потягивая арак, покуривая плоские сигареты и ведя беседу, и, слово за слово, речь зашла об одной из ее племянниц.
— Эта барышня, — сказала Роза, — барышня пригожая, только у ней паук в углу потолка.
И для наглядности указала рукой на краешек своего лба.
Гавриэль рассмеялся с ней вместе и только минуту спустя вдумался в ее слова.
Чтобы отметить непорядок в душе девушки, она не сказала «у нее паук в голове», но «у ней паук в углу потолка».
Когда Роза ушла, Гавриэль вытянулся на спине в своей постели и зажмурил глаза, чтобы избежать приступа слепоты, приближение которого он начинал ощущать. Вдруг он увидел себя самого, заглядывающего через окошко в некий шар вроде тех стеклянных шаров, которые служат аквариумами для золотых рыбок. Ему действительно сначала казалось, что он смотрит в огромный аквариум, только из-за поднимавшихся испарений рыбы, если это действительно были рыбы, выглядели расплывчато. Как только он понял, что это не что иное, как пауки, в нем проснулась гадливость. «Такой мир неприкасаем из отвращения»[5], — сказал он себе. И, дивясь, как это он позволил пауку завладеть миром, переполнился гневом, вырвавшимся из его ноздрей и превратившимся в птиц пернатых и котов, принявшихся уничтожать всю нечисть и гадов. И увидел он, что птицы прекрасны, и коты снискали благоволение, и по доброте его и милости стали коровы пастись на лугу. Птицы внимали бесплотным духам и щебетали в ответ, а Роза подоила коров и поднесла Гавриэлю кувшин теплого пенистого молока. Она просила его не уничтожать в гневе своем всех пауков на земле, оставить самую малость на лечение, ибо паутина их хороша, чтобы прикладывать к ранам. Также они уловляют в сети свои трупных мух, бьющихся об оконное стекло, и пожирают их. Напомнила она ему также и паутину, спасшую Давида в пещере, когда тот бежал от лица Саула, а Гавриэль пил молоко и соглашался. От молока и от лица ее исходило куда большее умиротворение, чем от апологии пауку и от ткани, которую тот сплел над входом в пещеру.
Я одним прыжком влетел в устье пещеры впереди Гавриэля, и смутные страхи перед бесплотными духами, которым внимают птицы, вместе с гадливостью ко всякой кишащей нечисти слились с блаженным замиранием сердца от предчувствия клада в таинственном мире пещер.
Все это наделяло Гавриэля дополнительной силой, подобно тому как острые и едкие приправы придают вкус пище, хотя сами по себе непереносимы. Одно его присутствие за спиной смягчало если не опасности, казавшиеся мне реальными, то ужас перед ними, так же как выражение его лица избавило меня от страха перед тем, что колодец опустеет или его прорвет от переизбытка воды.