Шрифт:
Как только старец надумал двинуться с крыльца съестной и винной лавки, судорожно схватившись за расшатанные перильца, Арсений бросился помочь ему. Еразм, глянув на его блёклое лицо, всё разом понял, будто жалом всезнания проник, и улыбнулся мягко, грустно:
— В старости и соломинка за бревно мнится. Сколько наказывал себе — не ходи на торжище, не услышат тебя, а всё тянет людей учить. Спаси тебя Бог, калугере, где-то запропастился мой служка с лошадьми.
Он зорко осмотрелся вокруг, и брюзгливое выражение вернулось на его подвижное лицо. Неупокой взмолился:
— Я провожу тебя, куда прикажешь, отец святый!
— Ты из какой обители?
— Печорской.
— Ваши стяжатели тоже на Торг явились?
— Я со крестьяны, для присмотру. Пристав.
— Это благое дело — сирот пасти... Что ж, помогай мне искать тунеядца моего. Возок под чёрной кожей, лошади каурые, у одной алое пятно на стегне [13] , будто её ошпарило.
Положив руку на плечо Неупокоя, старик устремил ищущий и требовательный взгляд в людское скопище, будто ему не служку нерадивого предстояло отыскать, а заново пройти тяжёлый и неверный путь — от самого начала утекавшей сквозь пальцы жизни...
13
...на стегне... — Стегно — верхняя часть ноги (бедро).
Тогда ему казалось, что над всей Россией небывалый стоит рассвет, такой же ясный и молодой, как новый государь Иван Васильевич. Хотя, явившись в Москву из Пскова, священник Ермолай любил пожаловаться: «Человек есми убогий, кормлюся пером, а двора у меня нет, а хожу, государь, по людям по добрым, где день, где ночь...» Добрых людей хватало — из окружения бывших новгородцев: митрополита-книжника Макария и благовещенского протопопа Сильвестра [14] , духовного наставника царя. Как раз в то время Сильвестр был увлечён учительством, писал свой знаменитый «Домострой» — для сына, для недавно женившегося государя, для русских молодых людей.
14
...благовещенского протопопа Сильвестра... — Сильвестр (? — ок. 1566) — священник московского Благовещенского собора с конца 1540-х гг. Оказывал большое влияние на Ивана IV с 1547 г. Автор особой редакции «Домостроя» и многих посланий. С 1560 г. в опале, постригся в монахи.
Он ещё не именовал себя Прегрешным, но прожитые годы, ожегшие его любовью, рано открыли ему истину, чуть позже вложенную в уста Февронии: «Подобно воде, женское естество повсюду одинаково».
В Москву он выехал не только потому, что домашняя тщета, а потом бездомье выстудили душу; он верил, будто в столице ждут его великие дела. Такие люди тянутся к власти не ради её сладких заедков, а в простодушной уверенности в своих возможностях осчастливить народ и государство.
Если человек в чём-то твёрдо, сердечно убеждён, сами собой являются к нему простые и разящие слова.
«В начале же всего потребни суть ратаеви... Потом же и вся земля от царя и до простых людей теми трудами питаема».
С этим он и пришёл в Москву, чтобы открыть глаза вельможам и государю. Забота о крестьянах, внушал он приютившему его Сильвестру, должна лежать в основе грядущих преобразований. О преобразованиях гудела и шепталась растревоженная, наполовину сгоревшая Москва 1548 года. Все ждали облегчения жизни, достигшей, казалось, крайнего неблагополучия.
Великие надежды внушало положение Сильвестра при государе. Протопоп Благовещенского собора, домашней церкви московских князей, Сильвестр воздействовал на восемнадцатилетнего царя не только своим рассудочным умом. Сны и видения его, когда он изнурял себя постом в трудные дни решений и несогласий, с грозной определённостью внушали государю, что надо делать, а чего нельзя. Среди противников Сильвестра находились люди, полагавшие, будто он сочиняет свои видения; но Ермолай, знакомый с обычаями исихастов, верил в искренность протопопа-нестяжателя, хотя сам следовал его наставлениям с оглядкой.
И государь в земских — хозяйственных и денежных — делах более полагался на другого своего советчика, Алексея Адашева.
По общим отзывам, Адашев был человеком «милостивым» и благотворно влиял на прихотливый и резкий нрав царя. Отец Адашева был из посольских, и сам Алексей до прихода во дворец потёрся среди этих служивых, умевших мягко стелить. Бывал с отцом в Константинополе... Его советами была учреждена Челобитная изба, куда любой дворянин и сын боярский мог принести жалобу на обиду или волокиту. Адашев сам разбирал жалобы, докладывал царю, и не один виновный, невзирая на высокий чин, наказывался денежным начётом, потерей места и опалой. Ещё до встречи Ермолай таких похвал наслушался об Алексее Адашеве, что впору было канонизировать его.
При первой встрече Адашев покорил Ермолая приветливым свечением белого, холёного лица с расчёсанной, разобранной по волоску бородкой и напомаженными волосами — обычай, распространённый среди дворян, как и ношение одной серьги. У Алексея серьга была персидская, с бирюзой, а на голове, вместо обычной домашней шапочки-скуфьи, расшитая бисером басурманская феска. О ней с неудовольствием упоминал Сильвестр, вспоминая, что Адашев «живал с отцом в Туретчине».
Ермолай, как и все, был покорен обходительной доброжелательностью Алексея Фёдоровича, тем нарочитым радушием, которым славились посольские. Адашев постоянно помнил, какое производит впечатление. И разговор с неведомым священником из Пскова повёл свободно, без потери времени.
Он сразу выхватил из запутанных объяснений Ермолая одну дельную мысль, занимавшую в последнее время и составителей Судебника, и государя, — о землемерии. В Избранной раде давно согласились, что подати надо «разрубать» не по дворам, а по земельным угодьям. Адашев не упустил случая подчеркнуть с милостивой улыбкой, что тут они единогласны с Ермолаем. Тот, ободрённый, заметил, что старые способы обмера мелкими долями — четвертями — вызывают несогласия между землевладельцами и изнуряют крестьянский мир, когда по деревням месяцами работают мерщики. Он предлагал ввести простую меру — четверогранное поприще, квадратную версту. Адашев пообещал передать расчёты Ермолая разрядным дьякам.