Шрифт:
— Господи, бедная Ливония!
Рудак под разговоры переместился ближе к жару, от его ферязи пошёл парок. С плащей гофлейтов и Михайлы на ковёр натекли лужи. Михайлу зазнобило. Не к месту подумалось о смерти. Боусман из тех, что и себя не пожалеет в случае чего... Полено в огне щёлкнуло, будто пищаль дала осечку.
Боусман услышал запах от ферязи Рудака, гадливо уставился на русского. Вот кто придёт в Ливонию на смену рыцарям... История Ордена была для Боусмана исполнена священного смысла: несколько сотен благородных, но бедных юношей, обездоленных при дележе наследства, устремились из родной Германии на пустынный северо-восток, к янтарным берегам, где жили дикие, самых простых понятий, унылые язычники. Разве одна алчность движет людьми? Покорение пространства, жажда подвига и просветительские порывы — есть ли чувства благороднее в запасе у бедного человечества? Не ради ли них и сам Господь совершил подвиг распятия? И рыцари явились в эту страну Христовым именем. Где были русские в те времена? Кто сделал Ливонию обильной хлебной житницей Балтийских стран? Теперь они явились на готовое... рыжая татарва!
Боусман каркнул, гофлейты схватили Рудака и оттащили от камина. Ещё команда — и мокрый, сотрясаемый ознобом и гневом Монастырёв покатился по каменным ступенькам в тёмную сырость подвала. Гнусно взвизгнула железная дверь, лязгнул клыками замок. Михайло очутился в черноте. Только по запаху он догадался, что справа сидит Рудак.
Стены были сухие и холодные, шершавые. Михайло сбросил плащ, но и сырая однорядка леденила плечи. Ощупью пленники нашли скамью, уселись на неё, прижавшись спинами друг к другу. Спина у Рудака была горячей, он прихватил немецкого тепла. Михайло задремал.
Очнулся он от скрежета ключа. Им принесли свечу и миску разварной лапши. Она была тёплой, и скоро бодрая кровь подсушила всё, чего не захотели высушить немецкие дровишки.
— Ты хоть понял, чего он рявкал напоследок? — спросил Михайло Рудака.
— Лаялся, чаю. Меня толмач по-матерному не успел обучить.
— Жаль.
Пожевав, воинские люди повеселели. Разминая кости, Михайло ходил по каменной каморе. Пол и стены были из плотно сбитых зернистых валунов, железную дверную раму охватывали тяжёлые кирпичи. Свет от свечи, поставленной на пол, не достигал потолка. Зимой, наверно, здесь выступает иней от дыхания узников.
— Могут они нас повесить? — спросил Рудак.
— Не посмеют.
— Кого им страшиться?
— Полубенского либо Арцымагнуса. В другой раз вызовут, я им сказану. Вольмар недалеко, нехай снесутся с Полубенским, он нас заберёт.
— Плевали немцы на него.
Но Михайло, испытывая потребность в утешении, убедительно заговорил о том, что немцам на Литву плевать никак нельзя, Жигимонт Август взял их в свою «протекцию», с тех пор тому же Боусману платят жалованье из тощей литовской казны. Конечно, немцы убедились, что Литва не оборона от московитов, они готовы признать королём Магнуса. Рудак внимал без особой веры, лицо его было непривычно грустно, озабоченно: независимо от шибеницы само пленение первого, из Незнамовых — всему роду потеря чести.
Чтобы не жечь лишнего сала, погасили свечу. За дверью стояла каменная тишина. Видимо, наступила ночь. Сунув под голову сырой плащ, Михайло растянулся на узкой лавке. В углу посапывал, постанывал Рудак, душа его кому-то жаловалась во сне, а может, заранее прощалась с милым телом. Вешают на рассвете... Немыслимо! Только бы ещё раз увидеть Боусмана!
Вместо него, раскрыв глаза, Михайло увидел сторожа с лоханью. Её назначение угадывалось по запаху. «Стало быть, утро, — пробормотал Рудак, с облегчением затягивая завязки портов. — А я уж собирался в угол... Потонули ба!» Потянулся новый чёрный день. Похлёбка была гороховая, с сальными обрезками. «Свиная требуха», — определил Рудак.
Часами они сидели в темноте, часы растягивались, а дни ужимались — случалось, похлёбку приносили раньше, чем ожидал Михайло. Ещё реже сторож выносил и возвращал вонючую лохань. От неснимаемой одежды свербило тело. Сон приходил и пропадал когда придётся, сны становились подробными и занимательными. Чаще, чем прежде, хотелось говорить и слышать голос Рудака, воспоминания о Москве приобрели болезненную сладость. Рудак рассказывал, что проще всего выведать у вора тайну, ежели подсадить к нему в темницу внимательного человечка: вот так же истомившись, вор постепенно выболтает сокровенное...
На новый допрос вызвали внезапно. Михайло думал, что среди ночи, но в бойницу башни ударило и ослепило полуденное солнце. Узники постояли, привыкая, не слыша понуканий стражников. Гофлейты, однако, не дрались, только рявкали на них, что служило добрым признаком. В знакомой горнице у камина их ждали Генрих Боусман и ещё какой-то немец в сапогах русского покроя. Михайло, уставившись на них, не вдруг сообразил, что врал ему толмач-литвин.
Врал, ибо не мог Арцымагнус стать независимым хозяином всей Ливонии. Не могли русские войска остановиться вблизи границы вместо движения к Вендену и Риге. Немец в русских сапогах назвался посланцем Магнуса. Камин сегодня не топили, но в зарешеченное окно тянуло сухим теплом. Всё существо Михайлы, отогреваясь, тешилось надеждой. Она не оправдалась.
Король Ливонии Магнус, переводил толмач, считает набег князя Трубецкого воровским, а всех его людей — лазутчиками и разбойниками. Судьбу Михайлы и Рудака будет решать королевский суд, когда в Венден прибудет Арцымагнус. Пока же пусть сидят в темнице.
— Поял я вашу мать, — проникновенно сказал Михайло, и литвин забавно напрягся в попытке перетолмачить сказанное. — Нас государь не выдаст, а с вас голову снимет. Только мы раньше изгагой изойдём в вашей вонючей конуре!
В голосе Боусмана прозвенела радостная ненависть: