Шрифт:
– Тоже мне, додумался… На стол не мог поставить? Что мы, не люди что ли?
Покивали головами, повздыхали, зашуршали газетой, разрезая на ней стальной линейкой (ножа не было) сыр, хлеб и колбасу. Ну вытекла. Что же делать-то? Не умирать же теперь? Ещё есть. Наливай. Гостеву, чтобы не быть белой вороной, птицей больной и мокрой, пришлось тоже выпить.
– Ты сырком… сырком давай, – советовал ему Иван Петрович и в первый раз и во второй на закуску. Так оно вроде и хорошо пошло, не чуждо, по-людски стало.
– Ты к людям поближе будь.
– Я и так… близко.
Сплошные колени вокруг. Плотно так сидят. Ну ничего, всё по-людски вроде. Сыр, хлеб и колбаса. В самый раз. Линейка в крошках. Нормально. Колени и руки. Руки и запрокидывающиеся головы. Он перебрался за свой стол. Ничего. Вертел в руках чашку и разглядывал узоры. Всё в порядке. И с этой стороны цветы и с той. Как жарко! Эх, весна! На улицу бы! Хорошо, но мало, говорили вокруг, можно было бы ещё. Куда же ещё? Ещё идти. Куда идти? Здорово живёшь! Мужики, куда это он собрался? А так вроде бы ничего. Не, в самый раз. Ага, шмыгнул носом Гостев.
– Раньше, бывало, – вздыхал трезвый Витюшка, несколько грустный от того, что ему за рулём сидеть, Якова Борисовича везти, – когда я на погрузном работал, зайдёшь в перерыв в магазин… он напротив был… подойдёшь к девчатам знакомым и попросишь…
– Ящик, пожалуйста, – подсказал смешливый Шестигранник. Гостев за столом. А тут вот как: выйти уже не получится. Тут вроде неплохо. Самого себя вытащить за волосы Гостев не мог, и он продолжал сидеть, почему-то со сдвинутыми коленями, вспотевший, раскрасневшийся, словно его теснили. Снова шмыгнул носом. Один в поле не воин, один и у каши загинет, одной рукой и узла не завяжешь. Но, впрочем, и одна речь ещё не пословица. Это он у своей бабушки набрался. А тут другого набрался. Ближе надо быть. Сошлись потоки. Хотя немного выпил. Чашка в руках. За волосы, мокрые волосы. А как же ты хотел? Не ожидал? В самый раз, для настроения. Снова цветы и цветы. Целый розарий. И так тебе пожалуйста, и так.
– … А потом на стройку зашли. Вот… Огляделись. Всё вроде ничего вокруг, тихо. И только я бутылку из куртки достаю – тут орлы в фуражках как поналетели!..
– С автоматами…
– Я же не шутки рассказываю, – обиделся Витюшка.
– Как начали всех крошить, – сообщал хладнокровный Шестигранник.
И так, и этак. Да, за столом. 6-40 и 7-32. Книга в ящике стола. И вот сидит он за столом и уже слушает тайный голос внутри себя, более сильный, более звучный, чем те голоса, что давились вокруг него в споре, падали, оскорблённые, и снова вставали, бежали скороговоркой, спотыкаясь о стул, или протяжно ныли на одной беспомощной ноте, не в силах двигаться дальше. Тайный голос одному ему был слышен, он пел в тайной же октаве. А-а-а… У-у-у… Ага. Вспоминать. Вспоминать, как говорят. Как думают. Как он говорил с ней. О чём. Тогда ему показалось, что в разговоре с ней слова должны иметь другую ценность, отличную, скажем, от его разговора в отделе. С ней была совершенно иная ситуация, и потому его «нет» или «да» – самые простейшие выражения, а ещё «может быть», «конечно» – всё же несли на себе отпечаток той обычной его незаинтересованности и тем самым наводили на него уныние, с которым он в силах был справиться только если бы заговорил вдруг на японском или каком-нибудь другом языке, чем немало бы удивил не подозревавшую о таких его сомнениях Ларису. Хорошо ещё, что он не говорил «ага» вместо «да». Вот так. Словно он вынужден употреблять те же слова, что мог ляпнуть и Ага ни к селу, ни к городу. Сравнялись. Теперь и он говорит «ага». Но что будет с ними дальше? И придёт ли она на демонстрацию?
– Да ладно, мужики, успокойтесь!
– Ты же меня оскорбил! – вспыхнул Витюшка.
– Я? – удивился Шестигранник.
– Ты же насмехался надо мной!
– Вот ещё… За стул зачем-то схватился.
– Я?
– Начал размахивать.
– Так ты же мне!..
– Я тебе про стул ничего не говорил, – тихо заметил Шестигранник.
Вдруг дёрнулась дверь, в отдел вошёл Шкловский, и тут всё стихло. Гостев очнулся и увидел вот что: кепчатый с Иваном Петровичем застыли, удерживая Витюшку перед Шестигранником, причём все повернули головы в сторону двери: сцена была завязана, развёрнута, – борьба и бегство, немного присев, скучившись, пригнувшись, глазами наверх, с опаской, с вывернутой шеей, так что на память сразу приходила картина «Последний день Помпеи» с исходящим от неё ощущением близкой опасности и тревоги. Но небеса не разверзлись.
– Вы что тут? – спросил Шкловский, быстро оглядывая комнату. – Пора выходить. Колонна уже поехала.
Его скользкое зрение зацепило краем и Гостева, хотя на него он не посмотрел; быстро сообразив что-то про себя, он в своей голове заложил закладку с именем Гостева и потому не сказал тех слов, которые очень хотелось бы ему сказать дружной компании, чтобы влиться в только что бежавшую по отделу праздничную реку, – ему бы только немного в неё окунуться для настроения, и Гостев это почувствовал. И потом, когда он вышел вслед за всеми в коридор, он подумал: «Что-то тут не так. Он за мной наблюдает. Но почему?»
Он спустился в туалет, а там тоже праздник: зеркало на электрополотенце установили, теперь можно было, повёртывая под тёплой струёй воздуха сохнущие ладони, рассматривать своё лицо, а оно у него было красное, уже тяжёлое, тут он, что называется, хватил лишку, и было озабоченным чем-то, словно он, Гостев, был раздвоен в мыслях, а то и разтроен, и, следовательно, расстроен. Чего-то ему явно не хватало. Может быть, ему надо было увидеть её лицо? Может быть.
Он вышел во двор и услышал, что трест уже на площади, наверное, там и символика их шараги и атрибутика, там и Борисыч и Кирюков, только они вот тут пасутся, а чего ждут? «Давайте живо на остановку, на автобусе до центра доедете», – заключил Шкловский и сел в зелёный «москвич»-пикап.
Побрели на остановку. Ждали недолго. Втискивались на заднюю площадку. Салон был битком набит; воздушные шарики, маленькие флажки в руках у детей, взрослые уже навеселе, слегка выпивши по случаю, в меру принявшие, но они такие пьяные были, когда втиснулись наконец-то в двери, что все просто ахнули. «Ах!» – крякнул весь автобус и, загудев, боком стал подниматься в гору.
Гостева спиной прижали к заднему стеклу, а когда чей-то бойкий локоть, потыркавшись с его левого бока и с правого, наконец упёрся ему в живот, он понял, что в действительности означают слова «мякоть» и «нож»… Всё же вырвался, сумел выставить свой нож ли, локоть и немного развернуться. Стоял и слушал, как осевший автобус через равные промежутки времени шкрябает по асфальту. Липкий, толстый шарик елозил по уху – ни прогнать его, ни стряхнуть, как муху. В невыносимой духоте салона кто-то очень старательно, не отдыхая, жарко кашлял в спину Гостева. Рядом, пониже, Шестигранник, то ли по принуждению, то ли уже подружившись, обнялся с Витюшкой и рассказывал ему о своём друге: «Мы же с ним по корешам были… Вот был мужик!» Гостев теперь в окно смотрел – нашёл узкую полоску для зрения. Вдоль дороги тянулись заборы, на которых висели плакаты. Гостев не мог разобрать, что написано на плакатах. «Ыр… Ур… Ар» – прыгало в его глазах. Да что там, ему букварь сейчас поднеси, он в таком состоянии «мама мыла раму» не прочитал бы. «Мир. Труд. Май» – было написано на плакатах. «Мир. Труд. Май» – пролетали мимо красные полосы. Но он никак не мог разобрать, что написано на плакатах. Да что там… Тут Шестигранник сказал: «А потом в Николаев, говорят, уехал… Только вот не знаю я, город это такой или страна…» Гостев дёрнулся – автобус, что ли, затормозил? – глаза его увлажнились, в горле что-то дрогнуло. Он захотел обнять Шестигранника за плечи и сказать ему, глядя в его, точно такие же, как у самого Гостева, одинаково мутные глаза: «Дорогой мой, милый Ше-стигранник…» – но тут автобус действительно остановился, и водитель объявил, что дальше движение перекрыто, и сказать ничего не получилось, и, наоборот, потом, на улице, когда их всех с шариками, флажками, смехом, детским плачем и нехорошими словами, в которых самым цельным и мягким было выражение: «Куда прёшь, морда!», неровной волной вынесло из дверей, Гостев так даже и устыдился своего сентиментального порыва, но сообразив всё как насмешливую рассеянность, он стряхнул его головой, как наваждение, как случайный плод с ветки от совершенно другого, весьма нежного дерева. Да что там, в самом-то деле…