Шрифт:
Не было уже ни сполохов, ни липкой ореховой жидкости вперемешку с кровью, ни обломков стекла, ни протяжного крика кого-то из двоих. А было безволие, было сползание отяжелевшего тела вниз, по камням, суковато-скользким ветвям, по хвое, шишкам, известковым зазубринам — и наконец воды Потока приняли в себя большую дунайскую рыбу с ее последней потаенной идеей больше не возвращаться.
«Никто из нас толком не знает, что такое жизнь. Но горше всего то, что мы точно также ничего не знаем и о смерти», — прочли друзья в одном из его писем.
12
Спустя многие годы Артур Пепа будет вспоминать этот день как один из самых долгих в его жизни. Кроме всего приключившегося, он и впрямь показался ему ужасно длинным. Разумеется, все это произойдет лишь в том случае, если Артур Пепа вообще доживет. Но если все-таки доживет, он непременно будет вспоминать.
Бесспорно, среди его воспоминаний должно найтись место для того теплого, чуть ли не горячего ветра, от которого отваливалась голова. Кроме того — для повсеместной и обвальной оттепели, звонкого стеканья, дуденья, капанья тысяч пульсов, расползшейся под ногами и в душе грязной снеговой каши. И, разумеется, там будет комната, в которую его привели — совершенно запущенная, с потеками талой воды на стенах и кусками отвалившейся серой штукатурки, с понаставленными там и сям ведрами и банками, которые время от времени выносились куда-то в коридор, а потом снова приносились назад уже порожними и расставлялись под водяными струйками с набухшего влагой потрескавшегося потолка. В своих воспоминаниях Артур Пепа будет сидеть в центре этой комнаты на табурете и умирать от собственного сердцебиения, к которому добавится тупая боль под ложечкой, подтверждение того, что встречный удар автоматным прикладом ему уж никак не пригрезился. Будут еще две полосы от наручников на запястьях — сначала бледные, они со временем набухнут кровью и покраснеют, начав исподтишка пульсировать в едином со звоном оттепели ритме.
Но даже если бы ничего этого не было, Артур Пепа все равно мог не сомневаться в том, что попал в жуткий переплет. Достаточно было этого кружения сначала одного, потом двух, а иной раз даже и трех силовиков в гражданском, они ходили вокруг его табурета, приближались, отдалялись, исчезали и снова заходили на очередные круги — но так, что в комнате всегда оставался хоть один кто-то, позже выяснилось, что как раз он-то и есть тут Первый, но пока Артур Пепа еще ничего такого не различал, настороженно вслушиваясь в раскачивание своего, уже достаточно узнаваемого, сердечно-сосудистого трепета. Ему всего больше хотелось встать с табурета и сесть прямо на пол — в случае очередного провала в никуда так было бы намного безопасней. Кроме того, ему хотелось просто полежать на этом влажном дощатом полу навзничь — он глядел бы в потолок, ловил бы ртом грязные водяные струйки, и, возможно, через какой-нибудь час-другой его бы попустило; однако о подобном он мог только мечтать — где это видано, чтобы допрашиваемый лежал, а следователи ласково склоняли над ним головы, словно братья милосердия над мертвым героем!
Артур Пепа ясно понимал, что он тут допрашиваемый, это следовало в первую очередь из того, что от него требовали как можно больше ответов («ваша фамилия, имя и отчество?», «где проживаете?», «место работы?» — последний был во все времена самым ненавистным для него вопросом, ведь нет ничего глупее, чем в присутствии незнакомых чужих людей вслух называть себя поэтом — да что это за работа такая вообще и где ее место?). Он использовал привычный прием — так себе, невинные хитрости, незначительная подтасовка фактов, все мы, в общем, писаки, поэтому назвался журналистом, что неминуемо привело к занудливо-нестерпимым выяснениям, «какой печатный орган вы представляете». Разламываемый изнутри все убыстряющейся разрушительной пульсацией, он что-то вяло пролопотал о сотрудничестве с Интернетом и радиостанциями, упомянул о статусе независимого корреспондента («независимый — это как, внештатный»?), ну вот, они сами нашли наилучшее слово — внештатный, так он и кивал головой на это внештатный, но ему не удалось воспользоваться даже минутным послаблением. Это было также невозможно, как нащупать спиной хоть какую-то опору — спинку, стену, земную твердь, хоть что-нибудь — нет, у табуреток нет спинок! То же и со следователями — они не позволяют ни на минуту перевести дух, особенно когда воздуха внутри остается все меньше. Это голова, понимал Пепа, это кислород, который не доходит куда следует, а им, разумеется, в этот момент сразу же хочется знать, какие именно темы и о чем, и сколько на тех радиостанциях теперь платят, и кем эти программы финансируются, и так далее — они, оказывается, могут сразу же все проверить — поэтому один из них куда-то ускользает, ловко протиснувшись меж двух водяных струй с потолка, но это там, где-то на самом краешке видимого Артуру пространства, ибо на переднем плане — этот, который, как позднее выяснилось, Первый, то есть его невыносимо близко наклоненная голова, вся в микроскопических порезах от бритья, и — «какова цель вашего приезда, что вы тут делаете?»
«Корчма „Луна“, — отвечает кто-то чужой из тела Артура. — Это такой пансионат. На Дзындзуле. Меня туда пригласили, и я там живу. Уже несколько дней. Что-то вроде конференции». Но тут же до Артура доходит, что тот чужой в его теле своими ответами его подставил, дурень, ибо на вопрос «какая конференция, тема, о чем, какого характера?» ему сообщить совершенно нечего — а и правда, как все это называлось, что там, черт побери, было в том приглашении? Голова Первого принимает к сведению его неадекватность («странная у вас конференция! сами даже не знаете, чем вы там занимаетесь!»); и разумеется, он не останавливается на достигнутом: «Кто еще пребывает с вами на Дзындзуле?» Артур медленно перечисляет, хотя ему постоянно кого-то не хватает, он в четвертый раз начинает сначала, приберегая Рому на самый конец, но они — и Первый, и Второй (этот как раз выскакивает у Артура из-за спины) дружно уцепились за австрийца: «Кто этот фотограф? Как давно вы знакомы?», а потом — уж вовсе внезапно — «Почему у вас голова забинтована?». Артур (или тот, чужой?) говорит что-то про поединок на мечах — и звучит это как последняя беспомощная чушь. «На мечах? — слышит Артур откуда-то от двери. — Вы собирались убить его мечом?» Ах, ну да, это вернулся Третий — и не просто, а с какой-то бумажкой — «Да нет, это было в шутку, мы, так сказать, дурачились — фехтовали на мечах» — с грехом пополам выдавливает из себя абсолютно несуразную отмазку Артур, на что Первый, вчитавшись в принесенную только что бумагу, возражает: «Такие уважаемые, широко известные люди — и дурачиться? Прибыли на конференцию, а сами — за мечи и фехтовать?» «Это была пьяная затея», — окончательно проваливает дело чужак в Артуре. «Вы много пьете? — ловит его на слове Первый. — Это вы некогда подписали вот это письмо?»
Почему письмо, какое еще письмо, не понимает Артур, отгоняя от себя мысль о неотвратимости симптомов — давление в груди слева, сумасшедший гон сердечной мышцы, нарастающее беспокойство («слышишь, Ты, не сейчас, не сейчас, не сейчас, прошу!»), ах да, письмо, открытое письмо в связи с убийством того газетного проныры, вряд ли удастся тут и теперь пояснить им все как следует, к примеру, что есть такая форма ненасильственного реагирования на угрожающие общественные тенденции, тьфу, как гадко сформулировано — нет, это не то, просто было страшно, как это Ничто позволяет себе с нами играть, забирая в ночь лучших людей и размазывая их вдоль железнодорожного полотна, «да, я подписывал» — ясно, что теперь все пойдет не на жизнь, а на смерть, вот только бы не уссаться, когда потеряю сознание! Они ведь только этого и ждут — может, им для сведения счетов будет достаточно, чтобы я тут перед ними уссался?! Ради такой цели они ни перед чем не остановятся — вот, снова перебивая друг друга лаем, Второй и Третий атакуют с противоположных сторон: «А он, между прочим, а этот самый фотограф, а он, чтоб вы знали, а он промышленные объекты, ясно? И военные тоже, ясно? Шпионаж, ясно? Агентурные данные — вот так!»
Первый заглянул ему прямо в глаза (и снова так близко-близко, чем он, к чертям, бреется?): «Вам плохо? Почему вы побледнели? У вас похмельный синдром? Где выбыли позавчера ночью? Почему оказали сопротивление при задержании?» — ну что вам на это на все ответить, у вас так много вопросов, а я тут один, вот если бы нас тут пару сотен — всех, которые подписывают открытые письма! «Мне надо где-то полежать, — Артур (или чужой вместо него?) еле шевелил языком, — дайте мне четверть часа, это обычно проходит, скоро отпустит, я отвечу на все ваши вопросы, но не так, не сразу. Мне нужно подышать свежим воздухом». Он уже не был уверен, произнес ли хоть половину из всего этого или только пытался произнести — внутренние шумы мешали ему расслышать собственные слова. Вот только ни в коем случае не говорить о ссанье — они обязательно за это ухватятся и тогда уж и вправду никуда не выпустят.
«Вы сможете идти?» — спросил какой-то из них сбоку и издалека. «Да», — Артур облизнул губы и поднялся с табурета. «Может, вывести вас под руку?» — другой голос, тоже сбоку, но вблизи. «Я сам», — махнул он рукой и тут же увидел сам себя, как он на улице ложится навзничь в этот размокший снег, где-то там, посреди двора, затылком в грязное, тающее месиво, во все на свете весенние ручейки, рядом с защитного цвета забором и пустой сторожевой вышкой, что так вся и скрипит, пошатываясь на цырлах под удушливо-тугим ветром — на этой вымершей территории бывшей местечковой гауптвахты, куда его притарабанили несколько часов назад. (На самом деле не минуло еще и часа, но мы-то помним, каким был для него ужасно долгим этот день.) Да, лечь в этот самый снег и уснуть, пока снег не растаял окончательно.