Шрифт:
Лешка отрывисто взглядывал на Стешу и, поймав характерное, лихорадочно набросился на бумагу. Обводил линии до нужной четкости и, если контуры оказывались недостаточно точными, стирал и принимался делать все сызнова.
Стеша, в новой блузке, с распущенными волосами, сидела вполоборота и оплывала нежностью к Лешке, занятому не столько лицезрением сегодняшней Стеши, сколько предугадыванием ее будущего.
Чтоб не мешать Лешкиному занятию, я вышел на заднее крылечко и сел на ступеньку.
За оградой, у самого забора, сгорая от старческого любопытства, сидели соседи и, чуть слышно перешептываясь, поглядывали на меня, время от времени сотрясаясь в тяжелом кашле.
Легкий теплый ветерок, веющий с открытого поля, забирался в листву и ознобисто трепал ее, создавая впечатление крапушного дождичка, бог весть как народившегося на залитом солнцем небе.
Пока я сидел на ступеньке, украдкой поглядывая на Стешиных соседей, в избе затукал молоточек, должно быть, по меди, под стать комариному звону. Вскоре все, однако, заглохло и из наступившей вдруг тишины родился голос Кононова.
— Короеды! — сочился он желчью, подразумевая Гришку Распутина и Дусю. — Ты что это в кусты подался? — бросил он мне запальчиво. — Не желаешь мараться? Значит, мне одному все это нужно, да?
— Выходит, что так! — сказал я, не отрывая взгляда от проселочной дороги, по которой увозили Миколу. По ней сейчас шли двое, Гришка Распутин и Дуся, покрытая траурным черным платком. — Выходит, Серега, что паскудства в нас более, чем чести?! И один человек бессилен остановить его…
— А откуда оно берется? — проговорил Кононов, обмякая от моих слов.
— Это — продукт нашей жизни! И если дальше ничего не изменится, продукта этого будет больше!
— Послушай, Гуга, что ж с нами будет, ежели ничего не изменится?
— Помрем, как Микола, на каком-нибудь километре, и похоронят нас новые Кононовы на заросшем лопухами погосте, а там выпьют с нашими женами на помин души, и пойдет жизнь крутить свое колесо…
Нарисовав эту мрачную перспективу, я взглянул на Кононова, зло сверкнувшего глазами, подернутыми желтизной, и встал, направляясь со двора.
Тем временем из-за мелколесья в последний раз мелькнули Гришка Распутин и Дуся, растворились на пути к погосту.
Вырвавшись вперед, Кононов размашисто уходил вдаль со всею своей нутряной тоской, не умещающейся в пространстве, ограниченном горизонтами. Его тянуло за черту, к тому, что он, не признаваясь никому, надеялся разглядеть.
Переходя с открытого поля в мелколесье, с мелколесья в густой прохладный лес, местами тронутый распадками пней, Кононов без умолку рассказывал давно знакомую мне историю, сохраняя удивительную точность в пересказе.
Слушая его, я жил своими заботами, ловя себя на грустном бормотании:
За рекой — деревня.
Над рекою — мост.
И ведут деревья
Прямо на погост.
А оркестра медный
И утробный звук
Подтвердил намедни,
Что скончался друг.
На холме — церквушка,
А под ней — погост.
Не кричи, кукушка,
Каждый в мире гость…
Чуть слышно бормоча и пугаясь собственного глуховатого голоса, потерявшего внятность на ознобистом чужом и в то же время своем языке, я подбирал слова для выражения смутной тревоги, терзавшей меня и во сне.
А в лесу оглушительно пели птицы, остановив время, чтобы дать каждому дыханию ощутить себя бессмертной частицей мирозданья.
Чуть поодаль от лесной тропы, затерявшись между кустами жимолости и боярышника, стояла, усыпанная кипенно-белыми цветами, и дышала нежным девичьим обмороком черемуха, волнуя глаза чистотою и свежестью, напоминая иные места в пору майского буйного блаженства, когда раскидистые мандариновые ветки, выбросив продолговатые перламутровые соцветия, лезут в душу одурью, рождая улыбку детского счастья.
Откуда-то из глубины чащи донесся трубный призыв лося и тут же погас, утонув в частых перестуках колес поезда, бегущего вдалеке по солнечному просвету под тревожные отсчеты кукушки с ближнего дерева.
Кононов зябко поежился, отошел от черемухи и, пятясь к опушке леса, под тень двух осин, смущенно сказал:
— Когда помру, конечно, сожгут… А хорошо бы лежать на опушке. — И, как бы стесняясь своего желания перед «чужаком», добавил: — Опушка ведь — око леса! Глядит на поля и деревни и беседует…