Шрифт:
— Скучаешь по ним? — ответил я вопросом, понимая, что за ее любопытством скрывается нечто большее, чем соседи.
— Чем будешь заниматься? — спросила тогда она, откладывая главный разговор на потом.
— Расстреливать бумагу!
— Стучать на машинке? — проговорила она с некоторой досадой на то, что иначе чем на машинке переводить белые листы, а значит — раздражать соседей презренным ремеслом литератора, нельзя.
— Ты, наверное, что-то хотела мне сказать? — холодея от дурного предчувствия, спросил я настойчивее и заглянул в глаза, которые тут же поникли. — Завернули обратно?
— Да! — коротко ответила она и, подняв-таки глаза, бесшумно заплакала. — Тебе надо чем-нибудь серьезным заняться.
— Ладно, — сказал я, сдерживая гнев и, круто развернувшись, шагнул на улицу, на трамвайную остановку.
В тумбочке я обнаружил бандероль, а в ней на фирменной бумаге журнала — рецензию.
Рецензент-дегустатор, по чьему вкусу, должно быть, составлялось меню очередного номера, извещал в своей пространной рецензии о пристрастии автора к детализациям «малых» галактик, в ущерб, конечно, «большим», дабы, работая в угоду моде, заниматься исследованием промежуточных пространств, пространств между городом и деревней, шагнувшей к урбанизации… Затем, переключившись на пересказ отдельных рассказов, приводил рваные абзацы, будто бы грешившие украинизмами, чем окончательно уверил автора во внимательном прочтении. В заключение, как и полагается серьезной рецензии, резюмировал концепцию о мировоззренческой узости рассказчика, что не помешало ему в самом конце просить руководство журнала, надо полагать, главного редактора, держать автора «по-своему интересных рассказов» в поле зрения. Правда, при этом он (разумеется, из одной только скромности) не давал никаких советов по реализации своего пожелания, полностью, видимо, полагаясь в этом вопросе на инициативу самого случая.
Скомкав семистраничную мешанину вздора и пустословия, я зашвырнул ее в тумбочку, не переставая думать о поразительных сдвигах в сторону слияния языков, в чем полностью убедил меня рецензент, посчитавший мингрельский диалект, о котором постоянно шла речь в рассказах, чем-то средним между полтавским и миргородским, а в общем-то — украинским.
Расхохотавшись в бессильной ярости, я уткнулся в подушку, чтобы приглушить раскаты, но напрасно. Лишь поздно ночью, присмирев, я свернулся калачиком в постели, пытаясь заснуть. Выбившись из сил, ушел в мерцающую пустоту небытия, потеряв тревожное ощущение притяжения земли. Но недолог был мой сон: кто-то с кулаками рвался ко мне, желая во чтобы то ни стало сейчас же расправиться.
— А, трус несчастный! — урчал в мстительном раже подгулявший мой сосед. — Ну что, боишься меня, гадина? Вставай! Что, гнида бериевская, кончилась ваша лафа? Вставай, паскуда! Ну что, трусишь, заяц ушастый? Давай вылазь!
Трясясь от возмущения, я в чем был подался к двери, резко приоткрыл ее, но, заметив женщин, высунувшихся из своих комнатенок, попятился назад, смущаясь своего вида. Пылая по-татарски раскосыми глазами гневом далекого предка, переселившегося в полурусскую плоть, он удивлял диковатым несоответствием их добродушному славянскому овалу лица и продолжал гнусавить:
— Нет! Неправда! Не уйдешь, гадина!
Чувствуя себя этаким квартирным Наполеоном, лез напролом, едва доставая мне до плеча, набухая ненавистью из-за комнатенки, которую мы занимали с женой. Он считал себя ее потенциальным обладателем в случае, если мы съедем, а еще лучше — сгнием в один прекрасный день в утробе жарких печей для пережигания человеческой плоти. Но так как мы никуда не съезжали, да и умирать не хотели, наш сосед с русской фамилией Колесников время от времени демонстрировал нам и другим жильцам квартиры свои притязания на комнатенку.
Выпорхнули прелестные девочки Колесникова, унаследовавшие от славянских предков и милые улыбки, и добрые глаза, таки отодрали отца от двери и оттащили на кухню, чтобы восстановить потраченные им на угрозы калории и вернуть ему к рабочему часу трезвую голову.
Колесников как квалифицированный рабочий, по свидетельству работающих с ним товарищей, высоко ценился на заводе, но ничем существенным, кроме заработной платы да грамоты за доблестный труд по праздникам, не отмечался. В силу этих ли или иных несправедливостей время от времени, доставая из кармана рулетку, приступал к пересмотру жизненного пространства в квартире и заканчивал его в туалетной державным гвоздем с надписью над ним: ТОЛЬКО ДЛЯ КОЛЕСНИКОВЫХ.
Но вот однажды на хорошо отточенном гвозде, на который Колесников накалывал бумагу, он обнаружил марку Баковского завода. Намек Баковского завода, поставляющего свое резиновое изделие аптекам, оказался прозрачным, несмотря на довольно мутное содержание… И призывал оскорбленных к отмщению.
— Кто? Кто? — негодовал, рыкая зверем, глава семейства, брезгливо удерживая перед собой фалангами пальцев срамное изделие.
Хоть вскоре после этого случая исчез со стены державный гвоздь, но память хранила его на том месте, где он красовался. А потому Колесников, желая отомстить за былую чью-то дерзость, теперь пуще прежнего лютовал в квартире.
Потревоженный неурочной «дуэлью» с Колесниковым, я раскрыл любимую «Деревушку», чтобы почерпнуть в фолкнеровской мудрости долготерпение, но книга заходила в руках. Я понял, что сегодня ни во что не вчитаться. На рассвете, умывшись со смачным фырканьем в ванной, Колесников мелкими шажками коротенького человечка протопал мимо моей двери, открыв парадную, хлопнул ею со всего размаха, давая понять жильцам, особенно мне, что сейчас некогда, но что скоро он вернется к начатой глубокой ночью ссоре.