Шрифт:
Шагая дальше, вперед, мечтал о том, чтоб и после смерти быть причастным и памятью и плотью своей к бесконечным российским просторам, и оглядывался по сторонам с щемящей тоской оттого, что не выразить все это никакими словами.
Приблизившись к одинокой осине, под которой сквозь прошлогоднюю опаль пробивалась трава-мурава, сбросил с себя пиджак, упал на него и, обхватив колени руками, уставился вдаль.
Впереди, уходя по косогору вниз, до самого вздыбленного курчавящимся лесом горизонта, тянулась холмистая равнина, пряча между грядами холмов, поросших высокими ветлами, серую ленту реки, то и дело обрывавшейся на излучинах и затем вновь возникавшей у подножий деревенек с частыми ржавыми крышами, уходя несуразными изгибами все левее и левее, под самый высокий холм, на котором белела церковь, осеняя маковкой окрестность с ближними и дальними лесами.
Неугомонный балаболка теперь сидел смиренно, вглядывался в раскинувшиеся перед ним просторы и о чем-то тихо про себя думал, по-детски наморщив узенький лоб.
Прямо перед нами, внизу, в нескольких метрах, на ветке до одури трещала сорока, кланяясь на все четыре стороны, словно в неистовом раже предавая кого-то анафеме.
Широко раскинувшись в горячечном ознобе, шумел осиновый дождь, обвевая прохладой.
Знобило и меня от невысказанности и тянуло к бумаге и одиночеству, тянуло размотать пройденные дороги, чтоб, обмакнув слова в память воскресить чувства в сознании…
К вечеру, уступая голоду и усталости, мы побрели обратно в свое неспокойное жилище.
В свете электрической лампы, в соседстве дяди Вани и Стеши, Лешка окроплял чеканку ознобом купели.
Стеша, заключенная в овальное обрамление, была несколько незнакомая, хоть и не утрачивала сходства с натурой.
Она представала с портрета, какою, может быть, открывалась только Лешке или ж стала такою благодаря ему. Но от всей обнаженности Стешиного лица веяло остраненностью Лешки, предусмотрительно определившего ей место по другую сторону своей жизни.
Кононов, углядевший в портрете что-то неладное, брякнул:
— Похожа на вдову при живом муже!
И дядя Ваня, сидевший справа от Лешки, тоже заглянул через плечо на изображение Стеши и, не найдя в нем никаких признаков вдовства, кроме обычной женской грусти по лучшей доле, горячо сказал, возвращаясь к своему тайному раздумью по раскладке полученных денег:
— Хорошая!
И Стеша, не давая более толковать об изображении, вырвала его из рук Лешки и, обтирая поверхность рукавом, отнесла к себе в комнату.
— Хорошая! — подтвердил и я, хотя моя оценка теперь уже была неуместной, и осуждающе взглянул на Лешку, испытывая к нему глухую неприязнь.
Дядя Ваня, нашедший в математической раскладке зияющую дыру, застонал:
— Серега, остается только четыреста десять рублей… Фросе я обещал привезти шестьсот…
— Отвези — в чем же дело? — насмешливо откликнулся Кононов, догадавшись о причине дяди Ваниной тревоги. — У тебя ведь больше штуки!
— Было, да роздал долги; тебе, считай, два ста… Лизавете Петровне — полтораста с гаком… А в Москве у свояка эти три месяца тоже триста… да по мелочам еще сотня… — Дядя Ваня судорожно обшарил карманы, нашел в одном припрятанные от жены деньги, обильно вспотел, виновато улыбаясь: — Запамятовал, Серега! Считаю, считаю, да все недостает…
— Вань, иди спать! — сказал Кононов раздраженно.
— Сейчас пойду. — Дядя Ваня послушно встал и, направляясь к себе, обернулся: — Утром рано машина будет. Мобут, я просплю, чевой-то в грудях ломит. Поедете двоем… А ты, Серега, с нами останешься…
Кононов взглядом проводил дядю Ваню за порог и тяжело вздохнул.
— Замучил… Небось завтра опять начнет считать…
— А ты не злись, — сказала Стеша. — Еще неизвестно, каким ты будешь в старости…
На рассвете, после тяжелых сновидений, я проснулся от частого сердцебиения и присел на постель упорядочить явленные сном цветные куски, но, поняв, что из обрывков не сложить всю картину, выглянул в окно, поднялся и оделся. Вот-вот подъедет машина для отправки готовой продукции в Москву на один из заводов, где после гальваники развезут ее по заказчикам.
Выйдя во двор, я дважды бухнул кулаком по бревенчатой стенке, за которой все еще продолжали дрыхнуть. А когда возле полустанка, на переезде, застрекотал мотор машины, крикнул Лешку, направляясь в цех, растворил настежь дверь, чтобы видна была шоферу.
Через несколько минут к крыльцу подкатила крытая брезентом машина, засигналила непрерывно, после чего молодой парнишка с огненно-рыжим чубом в легких завитушках выключил мотор и вышел из кабины, брызгаясь частыми конопушками, уставясь счастливыми зелеными глазами на меня.
— Первый раз в Москву, — сказал он с волнением в горле и полез в карман за сигаретами. Закурив, жадно затянулся сизым дымком. — Ты один поедешь?
Не разделяя радости молодого шофера, я принялся выволакивать ящики на крыльцо, ожидая, когда подоспеет на помощь Лешка. Откуда ни возьмись в дверях вырос Гришка Распутин. Виновато улыбаясь, поздоровался. Опустив борт машины, взялся за поручни самодельного ящика и помог втащить его в кузов.
— Слышь, Гуга… — Он тронул меня за рукав и остановил перед очередным ящиком. — Подбросьте Дусю… Она нездорова…