Шрифт:
Платонов описывает разную воду, однако вода мутная, соединенная с почвой, оказывается у него на особом счету. Чевенгурский странник, который всю жизнь «шел по воде или сырой земле», более всего любил ступать там, где «воды было погуще с землей». Во сне он сползает в воду ручья и остается там, в «ее увлекающей влаге, достигнув своего покоя прежде Чевенгура». Сама же окрестность города дана как огромная сырая низменность, клубящаяся паром смешавшейся с водой земли. Тот же настрой виден и в сцене первой встречи Чепурного и Копенкина: лошадь, на которой спал начальник Чевенгура, по самое брюхо погрузилась в смесь воды и земли, в полужидкий «илистый нанос», оставшийся здесь от прежнего полноводного пруда. Неслучайным в этом ряду выглядит и название озера, в которое ушел вслед за отцом Дванов: «Мутево» – все та же смесь почвы и воды, мутная (материнская) жидкость жизни и смерти. Мокрая земля или земляная вода; здесь есть все, начиная от идеи реального плодородия почвы, необходимого для победы социализма, и кончая смыслами могилы и утробы. Здесь есть что-то и от жидкости, которая наполняет живот-утробу: взвешенные частицы, коллоидный раствор, жидкость, наполняющая телесное озеро счастья.
Вода мутная и чистая в очередной раз укажут на различные точки пространственной вертикали. Чистая и прозрачная вода окажется наверху, или поверх воды низинной, мутной, придонной, наполненной веществом озерного или речного ила, подобно тому, как мысль живет в сферах, возвышающихся над областью чувства. Мысль – в голове, чувство – в теле. Одно выше, другое ниже. Персонажи Достоевского поднимаются к небу, платоновские люди стремятся вниз, к воде; ведь где вода, там и низина. Платонов остается верен себе даже когда речь заходит о душе; поместив ее в горло, то есть наверху тела, он уподобляет ее воде, оставляя за ней возможность спустится вниз: «в горле душа течет»…
Итак, Платонов – это вода, спуск, скольжение по склону, подземный резервуар, скважина, колодец, сумрак и тишина. Любимый металл платоновских мастеровых – железо. Он нужен им для того, чтобы делать механизмы, в том числе и те, что помогут человеку пробиться вглубь земли. Есть и другие варианты, указывающие на связь железа и низа. В «Эфирном тракте» с неба на землю опускается целая железная планетка; да и сам тракт уподоблен речному руслу, по которому с неба на землю устремится эфир и превратится на ее поверхности в «живое железо».
У Достоевского пространственная и смысловая конфигурация иная: здесь все устремлено вверх, герои могут срываться, гибнуть, но «высота» как мечта, как цель, пусть и отчетливо не проговариваемая, присутствует постоянно. Если сюжет Платонова напоминает влажный овраг, то текст Достоевского похож на колокольню, с ее трудными лестничными маршами, с медным куполом-головой и колоколом-языком, разговаривающим с миром. В работе о Достоевском я подробно описал смыслы меди, которая оказывается металлом охранительным, спасающим или облегчающим страдания. Сейчас же для нас важнее то, что медные предметы, которые появляются у Достоевского в самые решительные моменты – пестик, подсвечник, шлем, колокольчик – символически или реально связаны с темой колокольни, с ее медным верхом (Алешу Карамазова в его трудную минуту вообще спасает настоящий колокол). В иерархии веществ медь занимает самое высокое место (железа Достоевский не любит), косвенно подтверждая, таким образом, гипотезу о «голове» текста. Медь наверху колокольни, язык-колокол; голова на плечах – «блестящий ум» или еще конкретнее: карамазовский «медный лоб». Традиционная метафора «тело-храм» приобретает у Достоевского реальные очертания; человек как храм строящийся или саморазрушающийся.
Высота – это еще и неустойчивость, шаткость, опасность падения: колокол может сорваться и разбиться (это видно в символике надтреснутого, то есть расколотого колокольчика у старухиной двери и в самой фамилии «Раскольников»). Неустойчивость Шатова из «Бесов». Высота как ложь и соблазн: Верховенский – верховный бес, чье место в глубинах инфернального низа (двойственность высоты сказывается и в том, что эту же фамилию носит его отец, «звонарь»-идеалист («Теперь уже не верую, но звоню и буду звонить до конца, до могилы»). Высота как напряжение – не случайно у Достоевского все главные вещи висят: топор на тесемке под мышкой, двери на петлях, кресты на шее.
Мотив подвешенного мира знаком и Платонову. В «Котловане» на «весу и без спасения» светит неясная звезда. Или из «Эфирного тракта»: «А все мироздания с виду прочны, а сами на волосках держатся. Никто волоски не рвет, они и целы…». Платонов нередко ощущает верх как низ, однако смысл подвешенности над бездной у него совсем иной, чем у Достоевского, для которого «упасть» – значит лишиться верха, потерять идею, голову. В платоновском случае падение или полет означают скорее движение не вниз и не вверх, а вглубь мирового пространства. Небо как продолжение земли, как другая твердь: звезды – «небесные кирпичи» («Ямская слобода»), а Млечный Путь «вскопан», как поле («Джан»).
Упасть и подняться для Платонова в известном смысле одно и то же: верх и низ сливаются для него в чаемом и предельном горизонте глубины. Но именно в предельном. Движение вниз все же гораздо предпочтительнее; причем важно то, что слово «вниз» в данном случае не несет в себе ничего отрицательного и никак не соперничает с христианским «верхом» Достоевского. Двигаясь в разные стороны, Достоевский и Платонов выбирают для себя различные онтологические убежища, и их пространственный выбор продиктован, как кажется, не только культурой и верой, но и сугубо телесными интуициями, которые принимают форму идей и встраиваются в наличествующий культурный контекст.
Сюжет Достоевского, если попытаться передать его содержание предельно кратко, есть сюжет трудного рождения, то есть фактически представляет собой развернутую метафору продвижения вперед, вверх и сквозь. Синонимы родового сжатия и асфиксии – тяжесть камня и головокружение. От обмороков и припадков страдают Раскольников, Мышкин, Версилов, Смердяков, Ганя Иволгин, Лебядкина; почти у всех героев Достоевского болит голова, почти все они мучаются от духоты и тошноты. В «Котловане» Платонова умершего ребенка кладут глубоко в землю под каменную плиту. В «Братьях Карамазовых» ребенка хоронят на кладбище, но в качестве «надгробного» выступает «Илюшин камень», находящийся в стороне от могилы. Здесь «сюжет рождения» или «освобождения» свернут в цепочку, состоящую всего из двух звеньев: тяжести камня противостоят легкость и высота, звучащие в имени «Илия». О будущем избавлении от страданий и всеобщем воскресении мертвых говорит, стоя возле Илюшиного камня, и Алеша Карамазов. Потенция подъема, движения вверх из-под гнетущей тяжести камня видна и в мини-сюжете раскольниковского признания: спрятав деньги под камень, Раскольников погружает их в могилу-утробу. «Схоронены концы». Слово «схоронены» появляется здесь не случайно; важно и указание на то, что от долгого лежания в земле деньги «сильно попортились», то есть «умерли». Камень лежал в глухом дворе обычного дома, однако сам дом стоял не где-нибудь, а на Вознесенском проспекте. Та же символика, что и в имени Илюшиного камня: освобождение и выход на простор мира. Рассказав следователю о камне на Вознесенском проспекте, Раскольников тем самым отваливает камень собственной вины, открывает себе путь наверх и выходит из «могилы», как Лазарь.