Шрифт:
В эту минуту к нам сбежал по лестнице веселый молодой человек. Трибель представил его:
— Гюнтер Барч. Мой сосед по столу.
Молодой человек, радостный и стремительный, позвал нас с Трибелем:
— Скорее наверх. На экране уже виден остров.
Пассажиры выстроились в очередь. Певец, Садовский, мой мрачный сосед по каюте, монахиня, нянька в голубой шапочке, консульша с детьми и еще несколько человек. Их я не знал. А теперь подошли еще Гюнтер Барч, Трибель и я. Один из моряков, настроив радар, давал объяснения на польском языке. И пассажиры по очереди разглядывали зубчатое пятно на блестящем стекле экрана.
Я никогда до сих пор не видел радара. Знал только, что кто-то постоянно смотрит в него, чтобы судно не наткнулось на скалу или остров.
Садовский рассказывал:
— Несчастье с тем итальянским пароходом случилось потому, что айсберг оказался слишком близко, повернуть судно было уже поздно. Капитана навсегда лишили права занимать эту должность, хотя больше был виноват помощник. Он отошел от радара и сидел у радиста. Кто бы мог подумать, что айсберг дойдет до этих широт. Все выяснилось только на суде.
Поглядев на зубчатое пятно на светлом фоне экрана, мы с Трибелем спустились вниз. Вскоре из вечернего тумана выплыл настоящий остров. После ужина мы проходили вдоль прибрежных скал. Мне казалось, что остров то ускользает от нас, то гонится за нами. В горах мелькали огоньки.
Наступала ночь. В каюте было душно, и часа через два я снова вышел на палубу. Трибель стоял на старом месте, словно и не уходил никуда. Я поглядел на него. Он всматривался в последний, почти уже исчезнувший мыс острова. Всматривался, казалось, с болью.
— Последний клочок Америки, — сказал он и добавил мягко, как говорят больному ребенку, но обращаясь к самому себе: — Когда увидим маяк Бретани, будет уже Европа. А между ними лежит океан. Три недели пути.
Мне показалось, что эти три свободные недели теперь уже не так его вдохновляют, и спросил, чтобы отвлечь его от гнетущих мыслей:
— Когда вы первый раз плыли в Рио, вы тоже проплывали мимо этого острова?
Он ответил устало:
— Наверно. Я был ребенком и не запомнил. Пароход был набит эмигрантами. Отец и мать все время взволнованно говорили о чем-то, утешая друг друга. Они просто не могли осмыслить наш отъезд. В каюте нас было четверо. Кроме нашей семьи, там ехал еще мальчик постарше меня. Он научил меня играть в шахматы.
Дядя, которого я не знал, брат моей матери, замещал в то время главного врача санатория для легочных больных недалеко от Рио.
Мы подплыли к огромному грохочущему городу и оцепенело смотрели на него. Плохо бы нам пришлось, если бы во время высадки не появился дядя. Он поцеловал маму. Отца же приветствовал весьма прохладно. Годы совместного учения были давно забыты. Меня он похлопал по плечу.
С первой встречи я стал бояться дядю, хотя он был таким же врачом, как и другие. Не знаю, каким образом, но только я сразу понял, что здесь властвуют жестокие законы, которые всякого сломают. Само время покорялось этим законам. Вот и я до сих пор так ни разу и не вспомнил мальчика, который ехал с нами в каюте и научил меня играть в шахматы.
Я крепко прижался к матери. Дядя пошел с нами в таможню. Ее называют Alf^andega. Это арабское слово. В Рио таможня — огромный зал, там кишмя кишело приезжими. Больше всего меня поразили негры и стоявшие группами монахи. Они, вероятно, только что сошли с итальянского парохода. Их язык звучал среди множества других, как колокол.
Дядя говорил по-португальски, как на родном языке, и вид у него был весьма надменный, поэтому нам тут же выдали багаж.
Мы где-то пообедали. Потом дядя, который всем теперь распоряжался, спокойно сообщил нам тоном приказа, что мои родители поедут с ним в санаторий. Там будет работать отец и для них с матерью найдется комната. Меня же он отвезет в отличный английский интернат, где учатся его сыновья. Здесь страшно трудно поступить в среднюю школу. Но ему повезло. Директриса, госпожа Уитэйкер, приняла его сыновей. «А сейчас она согласилась принять и тебя, малыш; я давно лечу ее сына, так что в известном смысле она от меня зависит».
Когда мать робко спросила: «А нельзя ли взять его с собой, в нашу комнату?», дядя ответил: «Невозможно».
Мы растерялись. Дядя добавил: «Вы что, газет не читаете?! Благодарите бога, что вы здесь! Не капризничай, Ганна».
Что мы могли поделать? Маленький домик, куда нас привез дядя, выглядел очень чистым, но госпожа Уитэйкер встретила нас холодно. Мать поцеловала меня, и я горько заплакал. Помню, что все пошли ужинать, а я остался в пустой спальне.
Вместе со мной в комнате жило человек десять. Один из них был моим двоюродным братом. Но оба кузена обращались со мной как с чужим. Я не знал ни английского, ни португальского, и надо мною часто смеялись. А я день и ночь думал о том, когда же мама навестит меня. Она приехала через несколько дней. Вдвоем мы чувствовали себя счастливыми. А потом произошло событие, изменившее всю мою жизнь. Если вы не возражаете, я коротко расскажу об этом.
Я почувствовал, что ему необходимо выговориться, и потому сказал:
— Да, да, конечно, рассказывайте.
Вечерний свет растекался над океаном. Два потока сливались воедино: черно-синий с отблеском звезд и беспокойный, светлый, в брызгах пены островного прибоя. Судно качало, перед нашими глазами возникали то небо, то океан.
Я предпочел бы молча смотреть вокруг, но Эрнст Трибель продолжал:
— Долго и напрасно ждал я приезда мамы. Она писала мне, что нездорова. Неожиданно появился отец. Едва взглянув на него, я понял, что случилось. Он вывел меня на улицу. Мы сели на свободную скамью. Оба молчали. Наконец отец сказал: «Эпидемия тифа. Она заразилась». — «Значит, она умерла…» — сказал я. «Она умерла», — повторил отец и тут, словно я уже стал совсем взрослым, вместо того, чтобы утешать меня — ему это даже не пришло в голову, — стал изливать мне душу.